Письма: 1 2 3 4 5 6 7
В 1888 г. Ван Гог
уезжает на юг Франции в город Арль; письма этого
времени - с 1888 г. по 1889 г.
В конце 1888 г. к
Ван Гогу в Арль приезжает Гоген; они живут и
работают вместе с октября по декабрь, когда
размолвка между ними и приступ душевной болезни
у Ван Гога приводят к катастрофе, к покушению на
убийство Гогена, и его спешному отъезду.
Гоген о жизни с
Ван Гогом в Арле
В "Choses diverses",
составляющих продолжение рукописи
"Ноа-Ноа", Гоген пишет: "В Арле я, после
множества приглашений с его стороны, наконец
встретился с Ван Гогом. Он хотел, как он говорил,
основать южную мастерскую, шефом которой должен
был быть я. Этот несчастный голландец был весь в
пламени, весь в энтузиазме. К тому же и чтение
"Тартарена из Тараскона" внушило ему
представление о юге, как о чем-то
сверхъестественном, что нужно было выражать
языком пламени.
И вот на холсте его
появился хром, заливая солнцем всю равнину
Камарга.
Несколько месяцев
мы работали горячо. В мастерской была пара
грубых, подбитых железом башмаков, замазанных
грязью, изношенных. Он сделал из них своеобразный
натюрморт. Не знаю почему, но я предчувствовал
какую-то историю, связанную с этой старой
реликвией, и как-то в один прекрасный день
отважился его спросить: "Для чего хранить с
почтением то, что обычно бросается в корзину
старьевщика?" - "Мой отец, - сказал он, - был
пастором, и я учился теологии, чтобы последовать
тому призванию, которое я, по его настояниям,
должен был иметь. Когда я был молодым пастором, я
отправился в одно прекрасное утро, не
предупредив семью, в Бельгию, на фабрики,
проповедовать Евангелие, но не так, как меня
учили, а так, как я его понимаю.
Эта обувь, как вы
видите самым бравым образом выдержала тяготы
пути. Мои слова учили мудрости, послушанию
законам разума, совести и затем долгу свободного
человека. Мне приписали возмущение против
церкви. Разыгрался скандал. Отец мой собрал
семейный совет, чтобы запереть меня как
сумасшедшего. Спасибо младшему брату, молодцу
Теодору, - меня оставили в покое, но я должен был,
разумеется, бросить протестантскую церковь.
В это время в одной
из шахт произошла ужасная катастрофа от
гремучего газа. Врачи помогли раненым, которых
можно было спасти, а затем, загруженные заботами,
оставляли страдать тех, которым предстояло
умереть.
Один из этих людей
стонал в углу. У него было залито кровью лицо, а
через изрыт осколками угля. Я хотел было спасти
его, я, врач души. "Напрасно! - воскликнул врач. -
Этот человек погиб, если только за ним не будет
ухода каждую минуту в течение сорока дней, а
фирма недостаточно богата для такой роскоши".
Я пробыл у его ложа
целый месяц, промывая его раны, умоляя его жить.
Он выздоровел.
Так, прежде чем
покинуть Бельгию, я видел видение: человек с
рядом рубцов на лбу, словно от короны терновых
шипов; я видел воскресшего Христа". - И Винсент,
взяв палитру, стал работать в молчании. Рядом
стоял белый холст. Я начинал его портрет; передо
мной тоже было видение - Христос, проповедующий
добро и смирение".
В тех же
воспоминаниях Гоген описывает катастрофу,
которой закончилась совместная их жизнь с Ван
Гогом.
"Читатели"
"Mercure" могли видеть из одного письма,
напечатанного несколько лет тому назад,
настойчивость, которую Ван Гог выказал, чтобы
побудить меня приехать в Арль, дабы, по его идее,
основать там мастерскую, в которой я должен был
быть директором.
Я в то время работал
в Понт-Авене, в Бретани, и потому ли, что начатые
мною этюды привязывали меня к этой местности, или
по неясному инстинкту я, предчувствуя что-то
ненормальное, долго противился, пока наконец,
побежденный порывами искренней дружбы Винсента,
не отправился в дорогу.
Я прибыл в Арль к
концу ночи и стал ждать рассвета в ночном кафе.
Хозяин посмотрел на меня и закричал: "А, это вы,
тот товарищ! Узнаю вас!" Автопортрет, посланный
мной Винсенту, достаточно разъясняет
восклицание хозяина. Показывая ему мой портрет,
Винсент объяснил, что это - товарищ, который
должен скоро приехать. Не слишком рано и не
слишком поздно я отправился будить Винсента.
День был посвящен моему устройству, долгой
болтовне и прогулке, чтобы полюбоваться на
красоты Арля и арлезианок, которые, говоря в
скобках, не привели меня в энтузиазм.
Со следующего же дня
мы принялись за работу: он продолжал писать, я
начинал заново. Надо вам сказать, что я никогда не
обладал способностью, как другие, находить без
мучений все сразу на кончике своей кисти. Такие
люди слезают с поезда, берут палитру и в минуту
изображают вам солнечный эффект. Как только это
высохнет, оно отправляется в Люксембург за
подписью: Каролюс Дюран. Удивлюсь не картине, а
человеку - какой он уверенный, спокойный! А я
такой неуверенный, такой беспокойный!
В каждой местности
мне нужен период инкубации, каждый раз я должен
изучить эссенцию растений, деревьев, всей
природы, в конце концов ведь такой разнообразной,
такой капризной, не желающей никогда быть
отгаданной, не желающей отдаться.
Я провел несколько
недель, прежде чем ясно уразумел терпкий вкус
Арля и его окрестностей. Это не помешало тому, что
работали мы, особенно Винсент, здорово. ОДин из
нас был весь вулкан, другой тоже кипел, но
внутренне. Тут была некая борьба, которая уже
подготавливалась.
Прежде всего, я
всюду и во всем нашел беспорядок, бывший мне не по
нраву. Ящик для красок едва мог вмещать все эти
выдавленные, всегда незакрытые тюбы... то же было
в его речах: Доде, Гонкур и Библия сжигали мозг
голландца. В Арле набережные, мосты, лодки, весь
юг обращался для него в Голландию. Он забыл даже
писать по-голландски, и, как можно было видеть по
ненапечатанным его письмам к брату, он писал
всегда только по-французски, и писал
замечательно... Несмотря на все мои усилия
отыскать у этого беспорядочного ума какую-нибудь
логику в критических определениях, я не мог себе
объяснить противоречия, которое существовало
между его живописью и его убеждениями. Вот,
например: у него было безграничное почтение к
Мейсонье и глубокая ненависть к Энгру. Дега
приводил его в отчаяние, а Сезанн для него был
шарлатаном. Говоря о Монтичелли, он рыдал.
Одной из причин,
вызывавших его гнев, было то, что он вынужден был
признавать во мне большой ум, между тем как лоб у
меня был слишком мал - признак глупости. И среди
всего этого - великая нежность или, скорее,
евангельский альтруизм.
С первого же месяца
я увидел, что наши общие коммунальные финансы
начинают приходить в тот же самый беспорядок. Что
делать? Ситуация была деликатная. Касса была
скромно наполнена его братом, служащим в фирме
Гупиль, с моей стороны было то, что было получено
в обмен на мои картины. Говорить (а это нужно было)
- значило напарываться на очень большую
чувствительность. Только с большими
предосторожностями и при помощи разных ласковых
приемов, мало свойственных моему характеру, мне
удалось приступить к вопросу... Надо признаться,
мне удалось, это легче, чем я предполагал.
Была организована
общая касса, и деньги на расходы хранились в
коробке: столько-то на ночные прогулки и
гигиенические цели, столько-то на табак,
столько-то также на непредвиденные расходы,
считая помещение. Там лежали кусок бумаги и
карандаш, чтобы честно записывать, что каждый
брал из коробки. В другой коробке - остаток суммы,
разделенной на четыре части, для расходов на еду
на каждую неделю. Ресторанчик был отменен, и при
помощи маленького газового очага я готовил,
тогда как Винсент ходил за провизией, не удаляясь
слишком от дома. Как-то, впрочем, Винсент захотел
приготовить суп. Не знаю уж, право, как он
приготовил эту смесь - вероятно, так же, как и
краски на своем холсте, - во всяком случае мы не
могли его есть. И мой Винсент смеялся, крича:
"Тараскон! La casquette au pere Dauder".
На стене он написал
мелом:
Я святой дух!
Я святой дух!
Сколько времени мы
жили вместе? Не могу сказать, совершенно забыл об
этом. Несмотря на быстроту, с которой наступила
катастрофа, несмотря на лихорадку работы,
которая меня охватила, все это время мне
показалось целым веком.
Публика и не
подозревает, какую колоссальную для обоих работу
- а может быть и для других - мы выполнили.
Известные вещи приносят свои плоды.
Во время моего
пребывания в Арле Винсент примыкал полностью к
школе неоимпрессионизма. Он много работал
"нашлепками" красок, и это его очень мучило.
Не потому, что школа эта, как вообще все школы,
была плоха, но потому, что она не соответствовала
его столь малотерпеливой и независимой натуре.
Всем этим желтым
цветом по фиолетовому, этой работой
дополнительными цветами, работой к тому же, по
его обыкновению, беспорядочной, он доходил
только до слабых, неполных и монотонных гармоний
- ему не хватало звука трубы.
Я взял на себя
задачу просветить его, что мне было легко, так как
я нашел в нем богатую и плодотворную почву. Как
все самобытные и отмеченные печатью
индивидуальности люди, Винсент не боялся соседей
и не проявлял никакого упрямства.
С этого времени
Винсент сделал удивительные успехи; кажется, он
понял, что в нем было, и отсюда вся эта серия -
солнце за солнцем, этот полновесный солнечный
цвет.
Видели ли вы портрет
поэта?
Лицо и волосы - желтый хром I.
Одежды - желтый хром II.
Галстук желтого хрома III, с изумрудной
булавкой - изумрудная зеленая на фоне желтого
хрома IV.
Это то, о чем мне
говорил один итальянский художник, и добавлял:
"Все желтое, я уж не знаю больше, что же такое
живопись!"
Было бы излишне
здесь входить в технические подробности. Это
рассказано, чтобы показать, что Ван Гог, не теряя
ни крупинки своей индивидуальности, нашел во мне
плодотворного наставника. И за каждый день был
мне признателен. Об этом он и говорит, когда пишет
Альберу Орье, что многим обязан Гогену.
Когда я прибыл в
Арль, Винсент еще только искал себя, тогда как я -
много старше его - уже был сложившимся человеком.
Я тоже обязан кое-чем Винсенту - моей
уверенностью, что я был ему полезен, укреплением
моих предшествовавших живописных идей. И потом, в
трудные мгновения я, благодаря ему, вспоминал о
том, что есть люди еще более несчастные, чем я.
Когда я читаю такие
строчки, как "Рисунок Гогена напоминает
рисунок Ван Гога", я усмехаюсь.
В последнее время
моего пребывания Винсент стал страшно резким и
шумным, а затем сделался молчаливым. Иногда по
вечерам мне доводилось видеть, как Винсент,
встав, приближался к моей постели.
Чему приписать мое
пробуждение в этот момент?
Как бы то ни было,
достаточно было сказать ему очень серьезно:
"Что с вами, Винсент?", чтобы он, не говоря ни
слова, ложился опять в постель и засыпал крепким
сном.
Мне пришла в голову
мысль сделать его портрет в то время, когда он
писал столь любимый им натюрморт - подсолнечники.
Когда я кончил портрет, он сказал мне:
"Это совершеннейший я, но только ставший
сумасшедшим".
В этот же вечер мы
отправились в кафе, он выпил легкого абсента.
Внезапно он бросил
мне в голову стакан с его содержимым.
Я увернулся от
удара, схватил его в охапку, вышел из кафе,
пересек площадь Виктора Гюго; через несколько
секунд Ван Гог заснул и проснулся только утром.
Проснувшись, он
сказал мне очень спокойно: "Дорогой Гоген, я
неясно помню, будто бы обидел вас вчера
вечером". - "Прощаю вас охотно и от всего
сердца; однако вчерашняя сцена может случиться
снова, а если бы вы меня опять ударили, я мог бы не
совладать с собой и задушить вас. Позвольте же
мне написать вашему брату и сообщить ему о моем
возвращении".
Бог мой, какой день!
Когда наступил
вечер, я кое-как приготовил себе обед и
почувствовал потребность пойти одному подышать
свежим воздухом и ароматом лавра и цветов. Я уже
почти прошел площадь Виктора Гюго, как услыхал за
собой хорошо мне знакомый мелкий, неровный,
торопливый шаг. Я обернулся как раз в тот момент,
когда Винсент бросился на меня с бритвой в руках.
Взгляд мой в эту минуту, должно быть был очень
могуч, так как он остановился и, склонив голову,
бегом бросился по дороге домой.
Не был ли я трусом в
это мгновение, не должен ли я был бы разоружить
его и постараться его успокоить? Часто я
спрашивал свою совесть - и не мог себе сделать
никакого упрека.
Пусть бросит в меня
камень, кто хочет.
Одним прыжком я
очутился в добром арльском отеле, где взял
комнату и лег.
Очень
взволнованный, я мог заснуть только в три часа
утра и проснулся довольно поздно, около семи с
половиной. Придя на площадь, я увидал, что
собралась большая толпа. Около нашего дома -
жандармы и маленький господинчик в котелке - это
был полицейский комиссар.
Вот что произошло.
Ван Гог возвратился
домой и тотчас же отрезал себе ухо прямо у самой
головы. Он, должно быть, потратил много времени,
чтобы остановить кровотечение, так как на
следующий день множество мокрых салфеток было
разбросано на полу в двух нижних комнатах.
Кровь запачкала две
комнаты и маленькую лестницу, ведшую в нашу
спальню.
Когда, наконец, он
оказался в состоянии выйти с завернутой головой
и глубоко надвинутым басским беретом, он прямо
направился в тот дом, где люди имеют обыкновение
находить некие знакомства, и отдал
"дежурной" свое хорошо вымытое и завернутое
ухо. "Вот, - сказал он, - сувенир от меня".
Потом убежал, возвратился к себе, лег и заснул.
Несмотря на все это, он позаботился закрыть
ставни и поставить на стол у окна зажженную
лампу.
Через десять минут
вся улица, предоставленная веселым женщинам,
пришла в движение и обсуждала это происшествие.
Я ничего не знал о
событии, когда оказался на пороге нашего дома, и
господин в котелке обратился ко мне в упор тоном
более чем суровым:
"Что вы, мосье,
сделали со своим товарищем?" - "Не знаю".
"Однако... вы хорошо знаете... он мертв".
Никому не пожелал бы
я такой минуты, и мне нужно было несколько долгих
мгновений, чтобы собраться с мыслями и подавить
сердцебиение.
Гнев, отвращение, а
также скорбь и стыд от всех этих взглядов,
раздиравших на части всю мою персону, душили
меня, и, запинаясь, я сказал: "Мосье, поднимемся
и объяснимся там наверху".
В постели лежал
Винсент, весь закутанный в одеяла, свернувшись,
как охотничий пес, он казался бездыханным. Тихо,
тихонечко я пощупал его, - тепло его тела
свидетельствовало о жизни. Для меня это явилось
возвратом всего моего разума и энергии. Почти
шепотом я обратился к полицейскому комиссару:
"Будьте добры, мосье, разбудите этого человека
со всевозможными предосторожностями и, если он
спросит обо мне, скажите ему, что я отбыл в Париж.
Вид мой мог был повлиять на него губительно".
Должен признаться,
что с этого момента полицейский комиссар стал
так вежлив, как только можно было, и, сообразив, он
послал за врачом и повозкой.
Как только Винсент
проснулся, он спросил о своем друге, потом
попросил трубку и табак и даже осведомился о
коробке, которая находилась внизу и где были наши
деньги. Это подозрение оскорбило меня, хотя я и
был готов ко всякому испытанию.
Винсента отправили
в больницу. По прибытии туда его мозг начал
приходить в расстройство.
Остальное известно
всем тем, кого это может интересовать, и было бы
бесполезным об этом говорить, если бы речь шла не
об ужасных муках человека, сидящего в доме
умалишенных, который в интервалах, когда к нему
возвращался разум, понимал свое состояние и в
бешенстве писал те дивные картины, которые
известны.
Последнее письмо,
которое я получил от него, помечено Овером- на-
Уазе. Он говорил мне, что надеялся настолько
вылечиться, чтобы отправиться ко мне в Бретань,
однако теперь он вынужден был признать
невозможность выздоровления. "Дорогой мэтр
(единственный раз, когда он произнес это слово),
было бы более достойно, после того как я узнал вас
и причинил вам столько неприятностей, умереть в
здравом состоянии разума, чем в состоянии его
деградации".
И вот он выстрелил
себе в живот и несколько часов спустя, лежа в
постели и куря свою трубку, умер, сохраняя всю
ясность ума. Умер, любя свое искусство и не
чувствуя ненависти к другим людям".
(Рассказ
Гогена, напечатанный
Ш.Морисом в "Mercure de France")
Два письма Ван
Гога к Гогену
1
Дорогой мой друг
Гоген. Пользуюсь моим первым выходом из больницы,
чтобы написать Вам несколько серьезных и
искренних слов дружбы.
Я много думал в
больнице о Вас, даже в сильнейшем жару и в
величайшей слабости.
Скажите мне, мой
друг, разве путешествие моего брата Тео
действительно было необходимо? Успокойтесь,
прошу Вас. Верьте, в конце концов, что нет в этом
лучшем из миров такого зла, которое не кончалось
бы добром.
Потом мне хотелось
бы, чтобы Вы от меня передали большую
благодарность Шуффенекеру. Воздержитесь, пока не
обдумаете зрело со всех сторон, говорить
что-нибудь плохое о нашем маленько бедном желтом
доме. Поклонитесь от меня художникам, которых я
знал в Париже. Желаю Вам полного успеха в Париже и
сердечно жму вашу руку.
Всегда ваш
Винсент
Рулен
действительно был добр ко мне. У него хватило
присутствия духа увести меня оттуда, прежде чем
остальные осознали необходимость этого.
Ответьте мне, пожалуйста.
2
Дорогой мой
друг Гоген!
Благодарю за
Ваше письмо. Оставшись одиноким на борту моего
маленького желтого домика (может быть, впрочем,
мой долг остаться в нем последним), я все-таки
испытываю некоторую досаду на отъезд моих
друзей.
Рулен
получил назначение в Марсель и только что уехал.
Трогательно было смотреть на него с маленькой
Марселиной, когда он заставлял ее смеяться и
скакать у себя на коленях. Перемена места службы
вынуждает его расстаться с семьей, а у того,
которого мы, Вы и я, как-то вечером одновременно
назвали "Уходящим", было большое сердце (это
Вас не удивит). И вот я являюсь свидетелем и этого,
и других печальных вещей.
Когда он пел
для своего ребенка, у его голоса был странный
тембр: в нем слышался и голос колыбельной песни, и
печальной кормилицы, и, кроме того, еще и звук
меди - словно бы трубы Франции.
Хоть я так
настаивал, чтобы Вы оставались здесь и ждали
событий, и приводил в пользу этого столько добрых
доказательств, я теперь чувствую угрызения
совести из-за того, что, может быть, сам сильно
содействовал Вашему отъезду, хотя отъезд этот
явно был обдуман заранее. И я в этом случае должен
был бы показать, что я был вправе требовать, чтобы
меня искренне держали в известности об этом.
Как бы то ни
было, я надеюсь, мы настолько любим друг друга,
что сможем, в случае необходимости, начать
сызнова, если нужда (увы, она всегда пребывает с
нами, художниками без капитала) потребует такого
мероприятия. Ах, дорогой друг, живопись - это то,
чем уже до нас была музыка Берлиоза и Вагнера...
это - искусство, утешающее опечаленные сердца.
Мало таких, которые, как я и Вы, чувствуют это.
Брат мой
хорошо все понимает, когда говорит мне, что Вы из
рода таких же несчастных, как и я, - это
доказывает, что он понимает нас. Я отошлю Вам
вещи, но на меня минутами снова нападет слабость,
и я даже не в состоянии сделать жеста, чтобы
отослать Вам ваши вещи. Через несколько дней я
постараюсь сделать это, отошлю и "маски и
боевые перчатки" (как можно меньше пользуйтесь
этими детскими машинами войны). Эти ужасные
машины подождут этого момента. Я пишу Вам сейчас
очень спокойно, но на укладку всего остального я
еще не способен.
В моей
мозговой лихорадке или безумии (не знаю еще, как
сказать, как назвать это) моя мысль плавала по
многим морям. В своем бреду я доходил до
корабля-призрака "Летучего голландца", до
Horla и, кажется, пел тогда; пел я, в других случаях
не умеющий петь, старинную песнь кормилицы,
мечтая о том, как пела нянька, укачивая моряков, и
как я искал цвета в композиции еще тогда, когда не
был болен.
Не знаю
музыки Берлиоза. Жму руку от всего сердца. Мне бы
доставило много удовольствия, если бы Вы
поскорее написали мне. Читали ли Вы теперь
"Тартарена" полностью? Южное воображение
делает людей товарищами: вот и между нами всегда
была дружба.
Во второй
половине декабря 1888 г. Тео получил от Гогена из
Арля следующее письмо:
"Уважаемый
мосье Ван Гог! Я был бы Вам весьма признателен,
если бы Вы мне прислали часть денег за мои
проданные картины. По всем основаниям я должен
возвратиться в Париж. Винсент и я абсолютно не
можем жить друг с другом без беспокойств,
причиняемых несоотвествием настроений. И я и он,
оба мы нуждаемся в покое для работы. Это человек
поразительной интеллигентности, которого я
очень уважаю и покидаю с сожалением, но, повторяю,
это необходимо. Чувствую всю Вашу деликатность
по отношению ко мне и прошу извинить меня за это
решение".
Однако после
этого письма Гоген примирился с Винсентом Ван
Гогом и отложил свой отъезд пока не произошла
катастрофа с Ван Гогом в Арле.
(J.van
Gogh-Bonger.
"Письма Винсента Ван Гога к брату",
Берлин, 1928)
183
Арль,
21/II/88
Дорогой Тео! Во
время пути я думал о тебе почти столько же,
сколько о той новой стране, которую видел.
Может быть, говорил
я себе, и ты позднее сам приедешь сюда.
Работать в Париже
мне представляется почти невозможным, если
только не обзавестись там каким-нибудь убежищем,
где можно было бы отдохнуть и восстановить свой
покой и уверенность. Без этого, мне кажется,
останется только погибнуть самым жалким образом.
Ну хочу тебе
сообщить, что здесь по случаю моего приезда везде
лежит снег высотой в 60 см, и к тому же снег
продолжает еще идти.
Арль мне кажется не
больше, чем Бреда или Монс.
Не доезжая
Тараскона, я видел замечательное место -
гигантские желтые скалы самых импозантных и
сложных форм.
В небольших долинах
среди этих скал стоят рядами маленькие круглые
деревья с оливково-зеленой или серо-зеленой
листвой, вероятно, лимонные деревья. Здесь, в
Арле, страна кажется плоской. Я уже видел большие
красные места, засаженные виноградными лозами, а
на заднем плане - горы нежнейшего лилового тона, и
эта страна в снегу, с белыми вершинами на фоне
неба, почти такого же сверкающего, как и снег,
совершенно напоминает мне те зимние ландшафты,
которые делают японцы... Скоро напишу еще.
Антиквар, у которого я был вчера, на той же улице,
где и я, говорит, что знает, где есть вещь
Монтичелли. Жму руку тебе и товарищам.
...Этюды, написанные
мной здесь, - это старая арлезианка, пейзаж в
снегу, кусок города с лавкой мясника. Женщины
здесь очень хороши. Без жульничества. Но музей в
Арле ужасен, сплошное жульничество и вполне
достоин Тараскона. Есть еще музей антиков, но уже
настоящих...
185
Арль, 1888
Дорогой мой Тео!
Наконец-то сегодня рано утром погода
переменилась. Сейчас хорошо. Вот я и узнал, что
такое мистраль. Я уже предпринял несколько
прогулок в окрестности. Из-за ветра, однако, все
еще нельзя было ничего сделать. Небо было резко
голубое, солнце большое и сияющее. Снег при этом,
несмотря на то, что его было много, сейчас же
стаял. Однако ветер такой холодный и сухой, что от
него делалась гусиная кожа. И все-таки я видел
отличные вещи: развалины аббатства на холме
между пальмами, пиниями и серыми оливковыми
деревьями.
Скоро мы, надеюсь, за
это возьмемся.
В данный момент я
кончил этюд, похожий на тот, который от меня
получил Люсьен Писсарро, однако на этот раз с
апельсинами.
Всего у меня теперь
восемь этюдов. Но это не в счет, так как до сих пор
я еще не мог работать с удобством и на теплом
воздухе.
Мне показалось, что
письмо к Гогену, которое я собирался на днях
отослать, я сжег вместе с другими бумагами,
однако я его отыскал, посылаю его теперь тебе...
Ужасно, что для
многих из нас - к ним наверняка буду причислен и я
- наша будущность безнадежна. Все же я верю в
конечную победу. Получат ли, однако, от этого
что-нибудь сами художники и увидят ли они более
светлые дни?
Я купил большой
холст и велел его приготовить под матовые краски.
Я могу здесь теперь все получить почти за те же
деньги, что и в Париже.
Бедному Гогену не
везет. Боюсь, что болезнь его продолжится больше,
чем те четырнадцать дней, которые он провел в
постели.
Боже мой, когда же мы
увидим поколение художников со здоровым телом?..
Идеалом было бы обладать такой натурой, чтоб
прожить восемьдесят лет, притом с кровью,
действительно со здоровой кровью.
Можно было бы
утешиться, если бы было заметно, что растет новое
поколение других, более счастливых художников...
188
Арль, 1888
Дорогой мой Тео! Вот
несколько строк для Бернара и Лотрека, которые я
обещал написать. Посылаю их тебе, чтобы ты при
случае передал им.
Гоген написал мне
одну строку. Он жалуется на плохую погоду. Он все
время болен. Он говорит, что ничто так не угнетает
его, как недостаток денег. Это - худшая из всех
неприятностей; он чувствует себя осужденным на
вечную нужду. За последние дни тут все время был
дождь и ветер. Дома я работал над тем этюдом,
который набросал в письме к Бернару.
К чему я стремлюсь -
это к таким краскам, как на расписных окнах, и к
рисунку в крепких линиях. Читаю сейчас "Пьер и
Жан" Ги де Мопассана. Прекрасно! Читал ли ты
предисловие, где говорится о свободе художника
преувеличивать и создавать в своей книге
природу, которая прекраснее, проще и
утешительнее, чем в действительности. Здесь же
разъясняются и слова Флобера: талант - это
большое терпение, а оригинальность не что иное,
как волевое напряжение и интенсивная
наблюдательность.
190
Арль, 1888
Дорогой мой Тео!
Благодарю за твое письмо и за сто франков,
которые в нем были. Я послал тебе наброски к
картинам, предназначенным для отсылки в
Голландию. Нечего и говорить, что сами картины
мною сделаны несравненно сильнее в цвете. Я снова
весь в работе, по-прежнему над цветущими
фруктовыми деревьями.
Здешний воздух мне
решительно благотворен. Желаю тебе его на оба
легких. Смешное влияние он оказывает: маленький
стаканчик коньяку уже опьяняет меня. Таким
образом, у меня есть средство возбуждения,
помогающее циркуляции крови, причем и натура моя
меньше изнашивается. Только желудок мой, с тех
пор как я здесь, страшно слаб. В конце концов, это
ведь вещь, требующая большого терпения.
Надеюсь сделать
большие успехи в этом году. Вообще я могу его
хорошо использовать. Я написал еще одно
фруктовое дерево, которое так же красиво, как
красное персиковое дерево. Абрикосовые цветы
очень нежного розового цвета. В данный момент
работаю над сливовым деревом в светло-желтом
тоне, с тысячью черных веток. Истребляю
невероятно много холста и красок. Надеюсь,
однако, не растратить своих денег...
197
Арль, 5
мая 1888
...Об арлезианках, о
которых так много говорят, ты, не правда ли, в
общем знаешь мое мнение? Они действительно
очаровательны, но не больше того, что ожидаешь
встретить, и они напоминают скорей Миньяра, чем
Мантенью, так как они находятся в упадке.
Это, однако, не
мешает делу. Они хороши, очень хороши - я имею в
виду только тип романского характера, - несколько
скучный и обыденный. Но какие исключения!
Тут встречаются
женщины, как у Фрагонара или Ренуара, но нельзя же
еще раз создавать то, что уже создано в живописи.
Лучшее, что я мог бы
сделать, - это женские и детские портреты, которые
здесь везде, на всех углах, но мне кажется, что мне
не удастся стать тем художником, кто это мог бы
сделать. Я для этого недостаточно "bel ami". Но я
был бы доволен, если б такой bel ami юга (Монтичелли
тоже им не был, однако он подготовлял его
пришествие, чего я, чувствую это насквозь, не
делаю) - повторяю, я был бы страшно доволен, если
бы в живописи у нас появился такой человек, как
Мопассан, который весело бы писал и людей, и
красивые вещи.
Что до меня, то я
буду работать, и время от времени от работы моей
получится вещь, которая останется. Однако кто
сумеет внести в фигурную живопись то, что Мане
внес в пейзаж? А это, и ты должен это чувствовать,
носится в воздухе. Роден, тот не работает
красками, нет, этим он не занимается!
Художник же
будущего - это такой колорист, какого еще не было.
Мане подготовил его. Но ты ведь знаешь, что
импрессионисты сильнее работали в цвете, чем
Мане. Я не могу себе представить, однако, такого
художника будущего валяющимся по кабакам,
обладающим парой фальшивых коренных зубов и
питающимся, как мы, по борделям зуавов.
Мне, однако, кажется,
что я на правильном пути, ибо чувствую, что он
явится в ближайшее время и что наши средства
должны помочь нам работать именно для этой цели,
не сомневаясь и не раздумывая...
205
Арль, 1888
...Если бы приехал
Гоген, мы бы совершили большой шаг вперед. Это
сделало бы нас поистине открывателями юга, и
никто ни одним словом не мог бы этого оспаривать.
Я теперь думаю о том,
что вещи Сезанна, находящиеся у Портье, когда их
рассматриваешь одни, выглядят вовсе не так, как
тогда, когда их ставишь рядом с другими
картинами, которых они побивают цветом! Кроме
того, как хороши эти вещи Сезанна в золотых рамах,
что предполагает совершенно светлую красочную
шкалу. И вот, может быть... может быть, и я попал на
верный след, и мой глаз учится здесь у природы.
Повременим еще, дабы идти увереннее. Последняя
моя картина уже выдерживает красный фон
кирпичей, которыми выложен пол мастерской. Когда
я кладу ее на пол, на красно-кирпичный,
совсем-совсем красный фон, то цвет картины уже не
становится грязным или мутным. Природа в Эксе (Aix),
где работал Сезанн, совершенно такая же, как
здесь, - в ней всюду то же серое. Когда я со своей
картиной прихожу домой и говорю себе: ну, теперь я
как раз добрался до красок папаши Сезанна, я этим
только хочу сказать, что Сезанн из той же самой
местности, что и Золя, и потому так интимно знает
эту страну. (Нужно работать так же, совершенно
интимно, и так же расчетливо, тогда добьешься
таких же тонов. Тогда общее впечатление выдержит
соседство с ним, но, разумеется, не будет точно
таким же.)
Жму руку...
207
Арль, 1888
... Относительно
пребывания на юге, даже если бы это и больше
стоило, то, видишь ли, теперь любят японскую
живопись, находятся под ее влиянием, это
свойственно всем импрессионистам, и как тут не
отправиться в Японию, т.е. на юг, заменяющий нам
Японию. После всего этого, полагаю, и будущее
нового искусства надо добывать с юга. Во всяком
случае, плохая политика оставаться одному там,
где двое или трое могли бы немного помочь друг
другу...
Восприятие здесь
меняется, видишь японским глазом, совершенно
иначе чувствуешь цвет. Мне кажется также, что при
долгом пребывании здесь я раскрою свою личность.
Японец рисует
быстро, очень быстро, как молния, так как нервы
его тоньше, а восприятие проще. Я здесь всего
несколько месяцев, но, скажи, мог ли бы я
когда-нибудь сделать в Париже рисунок с судами в
течение часа, и это без всяких промеров, а только
давая свободу перу... Мне бы хотелось, чтобы у нас
было много денег, для того чтобы пригласить сюда
хороших художников, теряющих сейчас время
где-нибудь на грязном бульваре...
Когда сюда приедет
Гоген, мы могли бы, Гоген и я, проводить Бернара в
Африку, где он должен отбывать воинскую
повинность.
Анкетен и Лотрек,
думается, не похвалят мои вещи. В "Независимом
обозрении" появилась статья об Анкетене, где
его назвали вождем нового направления и обвинили
в японофильстве и во многом другом.
Я не читал статьи, но
несомненно это не кто иной, как великий человек с
малого бульвара - Сёра, в японофильстве же
маленький Бернар зашел еще дальше, чем Анкетен...
Писсарро вполне правильно говорит, что надо
преувеличивать воздействие на нас красок,
которое получается в результате их слаженности
или их контраста, - то же и в рисунке. Точный цвет -
вовсе не самое важное, к чему нужно стремиться,
так как отражение действительности в зеркале,
если бы его точно зафиксировать, никогда не будет
картиной, ни даже фотографией.
До свидания. Жму
руку.
208
Арль, 1888
... Я получил письмо
от Бернара, в котором он говорит, что чувствует
себя очень одиноко, но несмотря на это работает и
к тому же написал о самом себе новое
стихотворение, в котором высмеивает себя самым
трогательным образом. Он спрашивает, стоит ли
работать. Но спрашивает это за работой. Он
говорит себе, что работа ни к чему, но говорит это
во время работы. Это не то же самое, когда такие
вещи говорятся во время ничегонеделания. Я
охотно посмотрел бы, что он делает...
Я провел тяжелую
неделю труда. Я стоял среди пшеницы на полном
солнце. Делал рисунки пером, пейзажи и этюд
сеятеля. На вспаханном поле фиолетовые комья
земли, а против горизонта - сеятель в синем и
белом. На горизонте спелое поле пшеницы, надо
всем желтое небо и желтое солнце. По этому
простому красочному рисунку ты видишь, что цвет в
этой композиции играет очень важную роль. А затем
еще один этюд: холст в 25; он не выходит у меня из
головы и мучает меня, так что я спрашиваю себя, не
надо ли принять его всерьез и не надо ли сделать
из него страшную картину. Боже мой, с какой бы
охотой я его сделал, но я все спрашиваю себя, есть
ли у меня силы для ее завершения.
И тогда я отставляю
этюд в сторону и едва осмеливаюсь об этом думать.
Уже давно хочется
мне написать сеятеля, но давнишние мои желания не
всегда исполняются. Я почти боюсь этого. Тем не
менее, после Милле и Лермитта остается сделать
сеятеля только в цвете и большого размера.
Поговорим о других
вещах.
У меня теперь
модель: зуав, маленький человечек с бычьим лбом и
глазами тигра.
Я начал было
портрет, а затем еще раз стал писать его, вместе с
другой вещью. Погрудный портрет, который я
сделал, был ужасен. В эмалево-голубой форме,
оранжево-красные шнуры и две лимонно- желтые
звезды на груди; самый обычный синий цвет, но как
трудно было его сделать.
Совершенно
бронзовая кошачья голова в красной фуражке. Я
посадил его на фоне двери, выкрашенной в зеленое,
и на фоне оранжевой кирпичной стены. Уже это само
по себе варварское сочетание противоречивых
тонов чрезвычайно неудобно для выполнения. Этюд,
который я сфабриковал, кажется мне очень трудным,
но мне хотелось бы всегда писать такие лубки,
даже в том случае, если бы они так же резко
кричали, как этот. Тут я учусь, и здесь есть то,
чего я прежде всего требую от моей работы.
Во втором портрете
он у меня гарцует на фоне белой стены.
Видел ли ты рисунки
Раффаэлли "Улица", изданные за последнее
время журналом "Фигаро"? Главный рисунок,
кажется площадь Клиши со всей своей суетой. Это
живо. "Фигаро" собирается также издать номер
с рисунками Каран д'Аша...
212
Арль, 1888
... Письмо принесло
мне важную весть. Итак, Гоген принимает
предложение. Конечно, лучше было бы, если б он
прямо прикатил сюда, чтобы очиститься.
Отправляясь же в Париж, он снова попадет в навоз.
Может быть, с теми
картинами, которые он повезет с собой, он сделает
там какие-нибудь дела. Прилагаю здесь ответ для
него...
Что касается
пейзажей, то я постепенно начинаю находить, что
некоторые работы, сделанные мной с той скоростью,
какая только была возможна, являются лучшими
моими рисунками.
Посылаю тебе
рисунок - жатву и косьбу. Верно, конечно, что мне
нужно было бы пройти общие места еще раз, чтобы
несколько выровнять почерк и сгармонизировать
кладку красок.
Однако основная
работа сделана в один длительный присест, и я
считаю, что трогать ее надо как можно меньше.
Когда я возвращаюсь
после такого долгого сидения домой, то у меня,
уверяю тебя, очень устает мозг, а когда это
случается часто, как, например, во времена жатвы,
тогда я теряю способность к самым обыкновенным
вещам.
В такие мгновения
возможность не быть одному была бы для меня очень
утешительна.
Видишь ли, когда я
чувствую себя охваченным этакой мозговой
работой и когда я должен найти равновесие между
шестью основными цветами - красным, синим, желтым,
оранжевым, лиловым, зеленым, - мне часто приходит
на ум хороший живописец Монтичелли, которого
обвиняли в пьянстве и в безумии.
При сухой работе и
расчете дух напряжен до крайности, как у актера,
играющего трудную роль. В какие-нибудь полчаса ты
должен продумать тысячу вещей. В этом случае
единственная вещь, способная принести
облегчение и рассеяние - как у меня, так и у
других, - это оглушить себя здоровым глотком вина
и сильным курением. Это, без сомнения, не очень
добродетельно, но, возвращаясь к Монтичелли,
должен сказать, что хотел бы я видеть как-нибудь
пьяницу перед холстом или на подмостках. Все это,
конечно, грубая ложь, вся эта отвратительная
история, иезуитская штучка относительно тюрьмы,
выдуманная про Монтичелли.
Колорист Монтичелли
- логик, способный разобраться в запутаннейших
расчетах при распределении красочной шкалы и
выровнять последнюю, конечно, перенапрягал этой
работой свой мозг так же, как Делакруа и Рихард
Вагнер. Но если он, как, между прочим, и Йонкинд,
может быть, и пил, то это от того, что физически он
был сильнее и возбудимее, чем Делакруа (Делакруа
был богаче), и думается мне, что если бы они этого
не делали, то их возбужденные нервы производили
бы и не такие еще танцы в огненной печи их
вдохновения. Так, Жюль и Эдмон Гонкуры говорят
буквально следующее: "Мы брали более крепкий
табак, чтобы оглушить себя". Не думай,
пожалуйста, что я искусственно поддерживаю в
себе лихорадку. Знай, я погружен в сложнейшие
расчеты. Отсюда и выходят, в быстрой работе, один
холст за другим. Но все это уже давно заранее
рассчитано. Если будут говорить, что все это
сделано наскоро, ты можешь возразить, что люди
ведь и смотрят быстро. Я сейчас занят тем, что
прохожу немного все картины, которые отсылаю
тебе, но во время жатвы работать мне было не более
удобно, чем крестьянам, собирающим урожай.
219
Арль, 1888
... Сегодня я,
вероятно, начну писать внутренность кафе, где я
живу, вечером, при газовом освещении.
Это то, что здесь
называется ночным кафе. Их здесь довольно много,
они открыты всю ночь. Ночные бродяги могут здесь
найти приют, если не в состоянии заплатить за
ночлег или слишком пьяны, чтобы их туда пустили.
Все такие вещи, как
отечество, семья, существуют, может быть, только в
нашем воображении, потому что нам не хватает
значительно более прекрасного отечества и семьи,
нежели они бывают в действительности. Я себе
всегда кажусь странником, проходящим отрезок
дороги для какой-то цели. Когда я говорю себе:
чего-либо истинного, какого-нибудь
предназначения, всего этого не существует, такое
утверждение не кажется мне чем-то невозможным.
Когда содержатель борделя выгоняет кого-нибудь
за дверь, у него та же логика, и думает он
правильно, и он прав. Я знаю это и, вероятно, в
конце моего жизненного пути окажусь неправым. Ну
что ж, тогда я буду знать, что не только искусство,
но и все остальное было только сном, а сам я -
вообще ничем.
Я не придаю большого
значения будущей жизни художников в лице их
произведений.
Да, художники при
встрече передают друг другу факел в руки, как
Делакруа импрессионистам. Но разве это все?
... Врачи скажут нам,
что не только Моисей, Магомет, Христос, Лютер,
Биньян и другие были сумасшедшими, но также и
Франц Хальс, Рембрандт, Делакруа и все старые
добрые женщины, которые, как и наши матери, были
ограниченны.
Ах, трудно все это.
Можно было бы спросить врачей: а где же разумные
люди?
Может быть, это
содержатели борделей, которые всегда правы?
Вероятно. Но что ж нам избрать? К счастью, нет
выбора. Жму руку.
223
Арль, 1888
... Мне кажется, что
не удастся здесь получить очень красивую женскую
модель. Она согласилась, но потом решила, что
больше заработает, шатаясь по улицам. Она была
совершенно исключительна. Выглядела, как у
Делакруа, - повадки ее были совершенно особенные
и примитивные. Я все сношу терпеливо, тем более,
что и нет другого средства пробиться, однако эти
вечные трудности с моделями отвратительны... Если
б я писал сладко, как Бугро, люди бы не стыдились
позировать, но, мне кажется, я потому терял
модели, что люди считали, что я скверно работаю. В
моих картинах недостаточно живописания, и вот
хорошенькие женщины опасаются себя
скомпрометировать и боятся, что люди будут
смеяться над их портретами...
Сегодня же должен
написать Гогену и спросить его, сколько платит он
своим моделям и есть ли они у него.
... В моем последнем
письме Гогену я уже сказал ему, что если бы
писать, как Бугро, можно было бы рассчитывать и на
прибыль. Публика никогда не изменится и любит
сладенькую мазню. Когда обладаешь строгим
талантом, нечего и рассчитывать на плоды своей
работы. большинство из тех, кто достаточно
интеллигентен, чтоб понимать картины
импрессионистов и любить их, слишком беден, чтоб
их приобретать. Неужели же мы, я и Гоген, поэтому
должны меньше работать? Мы должны себе отдавать
во всем ясный отчет и должны принять одиночество
и бедность; для начала мы должны устроиться там,
где жизнь меньше всего стоит. Тем лучше, если
когда-нибудь явится успех, тем лучше, если мы
тогда будем себя лучше чувствовать.
Что ближе всего к
сердцу в "Творчестве" Золя, - это фигура
Бонграна-Юндта.
Ведь верно то, что он
говорит: "Вы думаете, что раз художник пробился
своим талантом и получил известность (имеет и
стол, и дом), он может отдыхать сложа руки? -
Наоборот, тогда-то он и не может создать не совсем
удачную вещь. Чем больше известность побуждает
его внимательно относиться к работе, чем более
растет возможность продать эту работу, тем
скорей при малейшем признаке слабости вся
завистливая свора бросится на него, подорвет как
раз эту славу и притом как раз в тот момент, когда
капризная и неверная публика начнет в нем
что-нибудь находить..."
Еще сильнее говорит
об этом Карлейль: "Знаете ли вы светящихся
жуков в Бразилии, которые так сияют, что по
вечерам женщины их сажают на шпильки в
прическах?: Слава - это нечто прекрасное, но для
художника это то же, что шпилька для этих
насекомых. Они стремятся быть проткнутыми и
сияющими. Вообще, знают ли они, в сущности, чего им
хочется?"
Меня пугает такой
успех. Я опасаюсь похмелья после победы
импрессионистов, и мне кажется, что дни, которые
нам теперь представляются такими тяжелыми,
впоследствии могут показаться старым добрым
временем...
Конечно, мы должны
были бы жить, как монахи или отшельники, с
работой, как единственной страстью, отказываясь
от довольства...
Если ты художник,
тебя здесь считают или за сумасшедшего, или за
рантье. Чашка молока тогда тебе стоит 1 франк,
кусок пирога 2, а между тем картины не продаются.
Поэтому надо объединиться, как это делали
прежние монахи и голландские бегинки...
Я начал было
подписывать картины, но скоро прекратил. Это
показалось мне чересчур уж глупым. На моей
"Марине" имеется очень большая красная
сигнатура, но потому только, что мне нужен был
красный тон в картине...
230
Арль, 1888
Дорогой Тео! С этой
почтой я как раз послал тебе рисунок ночного
кафе. Вчера я был занят тем, что устраивал дом...
В комнате, где
будешь жить ты или Гоген, если он приедет, мы
декорировали белые стены большими желтыми
подсолнечниками.
Утром, когда ты
раскроешь окно, ты увидишь зелень садов,
восходящее солнце и городские ворота.
Затем ты увидишь
большие картины с букетами из двенадцати,
четырнадцати подсолнечников, поставленные среди
очень маленького будуара с хорошенькой постелью.
Все это не будет обыденно. А затем - мастерская:
пол с красными квадратами, еблые стены и белый
потолок, крестьянские стулья и стол из простого
дерева и, вероятно, портрет в качестве украшения.
Это будет иметь характер Домье и, осмеливаюсь
утверждать, будет не банально.
Прошу тебя поискать
несколько литографий Домье для мастерской и
несколько вещей японцев, а затем также
литографии Делакруа, из числа самых
обыкновенных, современных.
Это не к спеху, но у
меня столько идей! Я в самом деле хочу сделать
"дом художника", но без претензий, - наоборот,
совсем непретенциозный, однако все в нем, от
стула до стола, должно иметь определенный
характер.
И постели также. Я
беру крестьянские кровати, прямо обыкновенные
двуспальные вместо одиночных - это выглядит
солиднее, долговечнее и покойнее. Хотя они и
требуют несколько больше белья, что, конечно,
плохо, тем не менее нужно все-таки выдержать
общий характер.
Прямо не могу тебе
выразить, какое мне доставляет удовольствие
заняться серьезной большой работой. Хочу начать
настоящую декорацию. Потом собираюсь, о чем я
тебе уже говорил, расписать мою кровать, именно
тремя сюжетами: возможно, напишу голую женщину -
не знаю, впрочем, - а может быть, и колыбель с
ребенком - для этого еще есть время...
В моем "Кафе" я
попытался выразить то, что кафе - это место, где
можно сойти с ума или совершить преступление. Я
стараюсь это выразить противоречиями
нежно-розового, кроваво-красного и темно-винного
цвета, сладко-зеленого в стиле Людовика XV и
зеленым веронезом, контрастирующим с
темно-зеленым и голубо- зеленым. Все это выражает
атмосферу раскаленной бездны, бледного
страдания. Все это выражает мрак, в котором,
однако, дремлет сила.
Все это под светом
японской веселости при добродушии Тартарена. Что
сказал бы про эту картину господин Терстиг,
выразившийся даже про Сислея, самого скромного и
нежного из импрессионистов: "Это не может меня
не навести на мысль, что художник, написавший это,
был несколько под хмельком"? Перед моей
картиной он сказал бы: "Это настоящий бред
пьяницы!"
Не могу ничего
возразить, когда ты мне предлагаешь выставиться
у "Независимых", с тем, однако, условием, чтоб
остальные, которые там обычно выставляются, на
это согласились.
Нужно только
сказать, что после первой выставки я намечаю себе
вторую, где особенно покажу этюды, ибо у меня
есть, кроме "Сеятеля" и "Ночного кафе",
еще другие вещи, равно как и опыты композиции.
235
Арль, 1888
... Недавно читал
статью о Данте, Петрарке, Джотто и Боттичелли.
Боже мой, какое впечатление на меня произвело,
когда я прочел письма этих людей! Петрарка был
совсем близко от Авиньона, - я вижу те же самые
кипарисы!
Хочу выразить нечто
подобное в одном из садов, написанном жирно в
лимонно-цветном, желтом и лимонно-зеленом. Больше
всего меня взволновал Джотто, тот, кто всегда
страдал, всегда был полон доброты и огня, будто бы
пребывая в другом, нездешнем мире. Джотто
совершенно исключителен. Я сильнее его чувствую,
чем таких поэтов, как Данте, Петрарка и Бокаччо.
Мне всегда кажется, что поэзия страшнее, чем
живопись, хотя живопись навсегда останется
грязным и неопрятным занятием. Но в конце концов,
живописец ведь ничего не говорит, он молчит, а я
предпочитаю это...
Что делает Сёра? Я не
осмеливаюсь показать ему отосланные вещи, а
только - подсолнечники, гостиницу и сад. Я хотел
бы, чтоб он их видел. Я часто думал о его системе.
Во всяком случае, я ни за что следовать ей не буду.
Он, конечно, оригинальный колорист; в другой
степени это касается и Синьяка. Пуантелисты
нашли нечто новое, и я очень люблю их, несмотря ни
на что, но я - говорю совершенно откровенно - все
больше и больше возвращаюсь к тому, что искал еще
до Парижа. Не знаю, говорил ли кто-нибудь до меня о
суггестивном цвете. Делакруа и Монтичелли делали
его, не говоря об этом.
Я все еще такой же,
как и в Нуенене, когда я тщетно пытался изучить
музыку. Но и тогда уже я нащупывал связь между
цветом и музыкой Вагнера. Верно: у
импрессионистов я вижу воскресение Делакруа, но
их положения так же непримиримы и расходятся
зачастую в разные стороны. Нет, не
импрессионистам сформулировать его учение. Но
поскольку это ни о чем не говорит и ни к чему не
обязывает, я остаюсь с импрессионистами; будучи
их попутчиком, я не обязан давать формулы...
Главное, деньги!
Если все мои краски расходуются сразу, то разве
это не доказательство, что я чувствую цветовые
соотношения, как сомнамбула? Так же у меня
происходит и с рисунком. Я почти никогда не делаю
измерений, и в этом смысле я - прямая
противоположность Коро, который говорит, что
когда он не промеривает, то рисует как свинья...
Дело обстоит так, как есть, и я фатально должен
исчерпывать и мой холст, и мои краски, и мой
кошелек...
240
Арль, 1888
Мой дорогой Тео!
Очень благодарю тебя за письмо. Как я рад за
Гогена. Не нахожу слов, чтобы выразить тебе это.
Итак, будем верить!
Я только что получил
автопортрет Гогена и автопортрет Бернара с
портретом Гогена на заднем плане и visa versa. Портрет
Гогена замечателен, но я больше всего люблю
портрет Бернара. В нем нет ничего, кроме
живописной идеи: несколько суммарных тонов,
несколько орехово-цветных черт. Это здорово, как
настоящий Мане! У Гогена портрет более сработан.
Его письмо дает мне понять, что он написан в
качестве узника. Ни тени радости, ни малейшей
чувствительности. Это можно приписать его воле -
создать меланхолическую вещь. Затененное тело
все печально-коричневое.
Теперь у меня есть
случай сравнить мою живопись с живописью моих
товарищей.
Мой портрет,
посланный Гогену в обмен, выдержит сравнение, в
этом я уверен. Я ответил Гогену на его письмо, что
и мне позволительно увековечить мою личность в
портрете, причем я стремился в нем дать не
автопортрет, а тип импрессиониста. Я задумал этот
портрет как образ бонзы, поклонника вечного
Будды.
Если сравнить
замысел Гогена с моим, то мой тоже значителен, но
менее безнадежен. Его портрет, прежде всего,
говорит о том, что так дело у него не должно идти
дальше, он должен утешиться, должен снова стать
роскошным Гогеном негритосок.
Я рад иметь эти оба
портрета, передающих так верно наших товарищей
такими, каковы они теперь. Но они не останутся
такими, они должны повеселеть.
Я совершенно
отчетливо вижу - на меня возложен долг употребить
все мои силы, чтобы побороть нашу бедность.
В нашем живописном
деле это имеет не малое значение. Я чувствую, он -
больше Милле, чем я, но я - больше Диаз, чем он, и,
подобно Диазу, попытаюсь понравиться публике,
чтобы он мог в нашей совместной жизни избавиться
от нужды.
Пусть я трачу
больше, чем они. Когда я вижу их живопись, мне это
совершенно безразлично. Они работают в чересчур
большой бедности, чтобы создавать вещи, которые
могли бы захватить нас полностью.
Погоди только, у
меня есть вещи лучше тех, которые я тебе послал,
более годные для продажи, и чувствую, что могу
продолжать в том же роде. Верю, кое-кому будет
приятно опять увидеть поэтические вещи: звездное
небо, виноградные лозы, полянки в садах поэта. Мне
кажется, мы обязаны стремиться к богатству, так
как мы призваны поддерживать очень больших
художников. Ты в данный момент, когда у тебя будет
Гоген, так же счастлив или, во всяком случае, в том
же роде счастлив, как Сенсье. Я вполне и
окончательно уверен, что он приедет. Это не к
спеху, но я, во всяком случае, полагаю, он рад
будет и дому, и мастерской и согласится вести
хозяйство. Подождем еще полгода, и посмотрим, что
из этого выйдет.
Бернар прислал мне
еще собрание десяти рисунков, с забавным
стихотворением. Все это называется "В
борделе".
Скоро ты увидишь эти
вещи. Я пришлю тебе портреты, посмотрев на них еще
некоторое время. Ожидаю от тебя вскорости письма,
так как вследствие заказов на подрамки и рамы я в
большом затруднении.
То, что ты мне
рассказываешь о Фрере, меня радует. Надеюсь
сделать еще вещи, которые больше понравятся и
тебе, и ему.
Вчера я писал закат
солнца.
Гоген в своем
портрете выглядит больным и измученным. Подожди,
этого больше не будет! Очень интересна будет
разница между этим автопортретом и тем, который
он напишет полгода спустя. Когда-нибудь ты
увидишь и мой автопортрет, который я послал
Гогену. Он его, конечно, сохранит.
Он пепельно-серый на
бледно-зеленом веронезе (без желтого). Одежда
состоит из коричневой куртки с голубыми
отворотами. Я преувеличил коричневый до пурпура
и увеличил ширину отворотов. Голова моделирована
полновесными светлыми мазками на светлом фоне,
почти без всяких теней. Только глаза я посадил,
как у японцев, слегка косо. Пиши мне поскорей.
Желаю счастья. Вот будет рад Гоген! Сердечно жму
тебе руку и прошу передать благодарность Фрере
за то, что он приехал, чему я был очень рад.
До скорого. Весь
твой
Винсент.
246
Арль, 1888
Мой дорогой Тео!
Есть письмо Гогена с сообщением о том, что он
выслал картины и этюды. Я был бы очень доволен,
если бы ты нашел время поточнее написать, что там
было. Его письмо сопровождалось письмом Бернара,
который мне говорил, что они получили мою посылку
с картинами и хотят их оставить у себя все семь.
Бернар меняется со мной еще одним этюдом, а
остальные трое, Мурье, Лаваль и некий молодой
человек, как я ожидаю, пришлют мне еще портреты.
У Гогена есть мой
портрет, а Бернар говорит, что ему хотелось бы
получить такой же, хотя у него также есть мой
портрет, вымененный мною как-то на портрет его
бабушки.
Меня радует, что они
не пренебрегают моей фигурной живописью. Я был
утомлен работой на прошлой неделе и все еще
нахожусь в том же состоянии, ничего не могу
делать, к тому же дует особенно сильный мистраль,
крутящий целые облака пыли, так что все деревья
от нее сверху донизу белые. Плохо ли, хорошо ли, но
я должен поэтому оставаться в покое. Только что я
проспал 16 часов подряд: таким-то образом я
несколько пришел в себя.
К завтрашнему дню,
вероятно, я отдохну от этого напряжения...
Скажи, что делает
Сёра?
Сообщи ему, когда
его увидишь, что я работаю над декорацией,
состоящей из пятнадцати картин в 30, и что мне
нужны еще другие пятнадцать, чтобы добиться
целого. Скажи ему, что в этой большой работе я
черпаю бодрость в моих воспоминаниях о нем, о
посещении его мастерской, где я видел его большие
и прекрасные картины. Мне бы так хотелось, чтобы у
нас был автопортрет Сёра!
Я написал Гогену,
что если я и обязал его к обмену со мной
портретами, то в надежде на то, что он и Бернар
напишут друг друга. Этого не вышло, и они сделали
портреты специально для меня. Этого я не хотел,
так как считаю эти работы для обмена, в общем,
слишком значительными. Он писал, чтобы я при всех
обстоятельствах принял эти портреты в обмен; его
письмо очень лестно, - больше, чем я того
заслуживаю. Но поговорим о чем-нибудь другом. Шлю
тебе статью о Провансе, которую я считаю хорошей.
Эти Filibres - литературное и художественное
общество. К ним принадлежит Кловис, Хюг, Мистраль
и другие, которые также пишут провансальские и
французские сонеты, причем есть даже очень
хорошие.
Когда филибры
перестанут в один прекрасный день игнорировать
мою особу, они все явятся в мой дом. Но мне
хотелось бы, чтобы это произошло не раньше, чем я
окончу мою декорацию.
Поскольку я так
сильно люблю Прованс, я, может быть, имею право на
внимание с их стороны. Если я когда-нибудь начну
настаивать на этом праве, это может привести к
тому, что моя работа останется в Марселе, который,
как тебе известно, я страшно люблю. Мне
представляется, марсельские художники хорошо бы
сделали, если бы продолжали то, что начал
Монтичелли. Если бы Гоген и я написали статью в
местных газетах, этого было бы достаточно, чтобы
завязать связи...
250
Арль, 20
октября 1888
Мой милый Тео!
Благодарю за твое
письмо и 50-франковый билет. Из телеграммы ты уже
узнал, что Гоген прибыл сюда благополучно. У меня
такое впечатление, что он много здоровее меня
самого. Само собой разумеется, он очень доволен
продажей, которую тебе удалось провести, да и я не
меньше. Предстоит абсолютно необходимый расход,
и тебе одному уже не придется его нести.
Наверняка Гоген тебе сегодня напишет. Как
человек, он очень интересен, и я совершенно
уверен, что мы с ним вместе создадим целую массу
вещей. Он, наверное, здесь создаст много, и я,
надеюсь, тоже.
... Один момент мне
показалось, что я заболею, но прибытие Гогена
отвлекло меня, но потом убедился, что это
произойдет. В особенности в это время я должен
заботиться о еде, и это в сущности все. В конце
концов, через некоторое время у тебя будут мои
вещи.
Гоген привез
замечательную картину, которую он обменял с
Бернаром, - бретонки на зеленом лугу, белое с
черным, зеленое, красный тон и матовые телесные
тона. Будем бодры! В один прекрасный день я тоже
начну продавать, но в сравнении с тобой я отстаю -
я только трачу и ничего не добываю.
Это чувству все же
подавляет меня...
Скоро тебе напишет и
Гоген, и тогда я к его письму приложу и свое. Я
наперед, конечно, не знаю, что скажет Гоген о
стране и о нашей жизни, но, как бы то ни было, он
очень доволен продажей, которую ты ему устроил.
До скорого свидания!
Крепко жму руку.
251
Арль, 22
октября 1888
Дорогой мой Тео!
Я уже писал тебе, что
чуть было не заболел, и я заболел бы на самом деле,
если бы был вынужден и дальше производить эти
расходы, так как меня страшно беспокоило то, что
ты из-за меня должен напрягаться свыше твоих сил.
С одной стороны, чувствовал, что лучшего нельзя
было ничего сделать, как довести до конца то, что
мы уже начали, привлекая на свою сторону Гогена; с
другой, - как тебе известно по опыту, всегда
приходится тяжелее, чем думаешь, когда
устраиваешься и меблируешься. Теперь, наконец, я
могу вздохнуть, потому что нам повезло с продажей
Гогена.
Тем или другим
способом мы трое - он, я и ты - можем собираться
то здесь, то там, чтобы обсудить спокойно, что
надо делать. Не бойся, что я слишком уж думаю о
деньгах. С прибытием Гогена цель, по крайней мере
на данное время, достигнута. Если у нас с ним
будет общая касса, то мы здесь вдвоем не будем
тратить того, во что мне обходилась жизнь здесь
одному. По мере того как он будет продавать, он
может откладывать. Это поможет ему устроиться,
ну, скажем, через год, на Мартинике, а без этого
ему не удалось бы скопить денег... Обоим нам - на
то, как мы сейчас живем, - не нужно больше 250
франков в месяц. Нам гораздо меньше придется
тратить и на краски, так как мы будем делать их
сами.
Что вообще думает
Гоген о моей декорации, я все еще не знаю. Знаю
только, что некоторые этюды ему действительно
нравятся, как "Сеятель",
"Подсолнечники" и "Спальня".
В общем, я и сам еще
ничего не знаю, так как мне надо еще написать
картины и других времен года. Гоген уже почти
нашел свой арлезианский тип, я тоже хотел бы
этого достигнуть. Но, со своей стороны, я считаю,
что пейзаж здесь очень светлый и всегда разный...
Хочется думать, что мой новый "Сеятель" тебе
понравится...
Я пишу в большой
спешке. У нас масса работы. Я и он, мы собираемся
очень много шататься, чтобы делать этюды.
252
Арль,
ноябрь 1888
Дорогой мой Тео!
Гоген и я очень благодарим тебя за присланные
тобой сто франков, а также за твое письмо.
Гоген вполне
счастлив, что тебе полюбились присланные из
Бретани вещи, они понравились тоже и другим, кто
их видел.
Сейчас он работает
всецело из головы - женщин в винограднике. Если
только он это не испортит или не оставит
неоконченным, это будет очень красиво и
оригинально. Кроме того, он пишут картину, то же
ночное кафе, что и я писал.
Я сделал две картины
- падающие листья, - которые, кажется, нравятся
Гогену. Кроме того, я пишу сейчас совершенно
пурпурный и желтый виноградник. Кроме того,
одновременно у меня есть еще и "Арлезианка"
(холст в 30), которую я нашлепал в один час. Задний
план - светло-лимонного цвета, лицо - серое,
одеяние - черная краска и совершенно, совершенно
прусская синяя. Модель опирается на зеленый стол
и сидит на кресле, у которого дерево - оранжевое...
Мы много работаем, и
жизнь вдвоем идет хорошо. Я рад, что ты не один в
твоем жилище. Рисунки де Хаана очень хороши; я их
очень люблю. Работать так цветом и достигать
вместе с тем сильного рисунка, - черт возьми, это
не легко!
Он достигнет и
другого рисунка, когда выполнит свой план и
пройдет через импрессионизм, как через школу, а
на свои цветовые эксперименты будет смотреть
только как на этюды. По-моему, для этого есть
много оснований.
Есть много так
называемых импрессионистов, которые совсем не
владеют обнаженной натурой, а между тем как раз
оно, это знание обнаженной натуры, позже опять
возродится, и работать над этим всегда хорошо.
Мне бы очень
хотелось как-нибудь познакомиться с де Хааном и
Исааксоном.
Если бы они приехали
сюда, Гоген сказал бы им: отправляйтесь на Яву и
ищите там импрессионизм. Хотя Гоген и работает
здесь, но его постоянно тянет в тропические
страны. И, конечно, это бесспорно: кто приедет на
Яву и захочет там работать, прежде всего, в цвете,
тот увидит массу новых вещей. В странах, где много
света, под более сильным солнцем, тени и рефлексы,
падающие от предметов и фигур, совершенно другие
и настолько цветные, что у тебя является
искушение и совсем их подавить. Это и здесь
бывает. Впрочем, я не настаиваю на важности
экзотической живописи. Де Хаан и Исааксон,
наперед уверен, заметят значение колоризма. Во
всяком случае, им не повредит, если они как-нибудь
приедут сюда: они наверняка найдут здесь много
интересного.
Гоген и я, мы сегодня
будем обедать дома. Для нас ясно - и мы уверены в
этом, - что так и впредь будет, поскольку это нам
представляется и лучше, и дешевле.
Чтобы не
задерживать письма, на сегодня я кончаю. Надеюсь
написать тебе вскорости. То, как ты урегулировал
наши денежные дела, вполне хорошо.
Мне кажется, дерево
с падающими листьями тебе понравится. Гниющие
стволы тополей, обрезанные рамой как раз в тех
местах, где у них начинаются листья. Стволы стоят,
как колонны, по бокам аллеи, а слева
лилово-голубым намечены римские гробницы. На
аллее черные фигуры влюбленных парочек; наверху
в картине совершенно зеленый луг и никакого,
почти никакого неба. Вторая картина изображает
ту же аллею, но со стариком и большой
шарообразной женщиной. В понедельник - ах, если бы
ты был с нами! - мы видели красный, совершенно
красный, как красное вино, виноградник. Вдали он
становился желтым, затем шло серое небо, и надо
всем солнце. Почва после дождя была фиолетовая и
светилась желтым в тех местах, где отражалось
заходящее солнце.
Сердечно жмем тебе
руку. Думаем о тебе. До скорого.
253
Арль,
ноябрь 1888
... Мы проводим дни в
работе, всегда работаем. К вечеру до смерти
устаем и отправляемся в кафе и спозаранку - в
кровать. Такова наша жизнь.
У нас сейчас, правда,
зима, хотя время от времени и бывает хорошо. Это,
однако же, вовсе не неприятно - у меня есть покой
для работы, и я могу сидеть дома. Когда в печи
жарко, я работаю очень охотно, но на холоде, сам
знаешь, это не по мне. Картину с садом в Нуенене,
которую я сделал из головы, я уничтожил. Я
заметил, что для работы из головы нужна привычка.
Я теперь работаю над портретами целой семьи того
посыльного, с которого я уже как-то написал
голову. Пишу его, его жену, грудного ребенка и
шестнадцатилетнего мальчика. Все - совершенно
французские типы, хотя несколько похожи на
русских. Холст в 16. Ты замечаешь, что я чувствую
себя в своей сфере, и это меня утешает. Чувствую
соблазн заняться всерьез такой работой и
получить когда-нибудь заказы на портреты,
которые бы солидно мне оплачивались. Если не
удастся всю эту семью еще раз лучше сделать, это
будет, по крайней мере, вещь очень
индивидуальная, вполне в моем вкусе. Пока же я
завяз по горло в навозе со всякими этюдами, и все
это будет продолжаться целую вечность. А все-таки
к сорока годам я добьюсь своего - я создам
законченную вещь.
Время от времени
ведь появляется же полотно, являющееся настоящей
картиной, например, "Сеятель". Я думаю, что
этот лучше первого.
Если мы выдержим
бой, то когда-нибудь придет и день победы.
Гоген много
работает. Я особенно люблю один натюрморт с
желтым фоном и передним планом. Сейчас он
работает над портретом, который я не считаю из
числа многообещающих его работ, но он делает еще
пейзаж и прекрасную картину "Прачки" - их я
считаю особенно хорошими....
Знаешь, Гоген
получил от "Двадцати" приглашение
выставиться. Это приглашение побуждает его уже
мечтать о возможности обосноваться в Брюсселе.
Само собой разумеется, тогда ему можно было бы
повидаться и с его датской женой, а в ожидании
этого он пользуется очень большим успехом у
арлезианок: я нахожу это довольно понятным.
Он женат, а между тем
совсем на это не похоже. Наверное, между ним и его
женой существуют непримиримые противоречия. Он,
вполне естественно, привязан к своим детям: по
портретам судя, они очень красивы. Впрочем, мы в
этом ведь ничего не понимаем.
До скорого. Жму тебе
и голландцам руку.
256
Арль, 1888
Дорогой мой Тео!
Картина Гогена
"Бретонские дети" прибыла. Он ее очень-очень
хорошо переработал. НО хотя эта картина мне
вообще нравится, все-таки хорошо, что она продана,
ибо те две картины, которые он пришлет, в тридцать
раз лучше.
Я имею в виду
"Сборщиц винограда" и "Женщину со
свиньями". Основанием к этому служит то, что
Гоген начинает избавляться от своей болезни
печени и желудка, мучившей его за последнее
время...
Если ты захочешь
отделаться от какой-нибудь хорошей или плохой
моей вещи, то, ради бога, будь уверен, что и
сейчас и всегда ты в этом совершенно свободен и
будешь свободен во все времена. Если, однако, это
делается ради моего удовольствия или моей
выгоды, то, наоборот, я считаю это абсолютно
ненужным.
Единственная вещь,
доставляющая мне удовольствие, очень проста:
чтобы ты сохранял те картины, которые любишь, у
себя и ничего сейчас не продавал.
Остальное же, что
занимает много места, пошли мне обратно, ибо все
сработанное мною с натуры, было только каштанами,
которые я таскал из огня.
Гоген доказал мне,
сам того не желая, что для меня пришло время
несколько измениться. Я начинаю компоновать из
головы, при этой работе мне полезны все мои этюды,
поскольку они вызывают в памяти вещи, которые я
раньше видел...
Мне несколько
обидно,ч то комната у тебя набита картинами, в то
время как я ничего показать не могу, между тем как
Гоген свои вещи отсылает. Гоген показал мне, как
можно при помощи многократного стирания
освободить от масла жирно положенные слои
краски. После этого картину нужно еще раз
переработать... Очень хорошо иметь такого
интеллигентного товарища, как Гоген, и видеть его
работы. Увидишь, что кое-кто будет упрекать
Гогена за то, что он уже не работает
импрессионистически. В обеих его последних
картинах ты увидишь плотный мазок, он работает
исключительно шпателем. Это отчасти приглушит
его бретонские вещи, но не все, а только
некоторые...
Я определенно
полагаю, что мы всегда будем дружить с Гогеном и
иметь с ним дело. Было бы чудесно, если бы ему
удалось устроить мастерскую в тропиках, однако,
по моим расчетам, для этого надо иметь больше
денег, чем у него.
Гийомен пишет
Гогену. Он, по-видимому, в нужде, но у него должны
быть прекрасные вещи.
У него сейчас
ребенок, но он возмущен родами и постоянно
говорит, что у него красное видение перед
глазами. Гоген ему очень хорошо ответил, он
сказал, что он, Гоген, видел это шесть раз.
Ты ничего не
потеряешь, если подождешь моих работ. Оставим в
покое наших дорогих друзей, пусть они презирают
мои теперешние работы!
Я, к счастью,
довольно точно знаю, чего я хочу, и критики,
упрекающие меня, будто я работаю наспех,
оставляют меня совершенно равнодушным. В виде
ответа я на этих днях сделал несколько работ еще
быстрее.
Гоген мне вчера
сказал, что видел у Клода Моне картину -
подсолнечники в большой японской вазе, но что моя
ему нравится больше. Я другого мнения, но не
думаю, однако же, что начинаю работать слабо. Я
вечно сожалею, как тебе известно, о тысяче
трудностей, которые надо победить, чтобы добыть
модель. Если бы я был совсем другим человеком,
гораздо более богатым, я бы мог это одолеть.
Теперь же я отступаю и внутренне волнуюсь.
Если бы в мои сорок
лет я делал фигурную картину так, как те цветы,
которые похвалил Гоген, то как художника я уж и не
знаю, с кем меня можно было бы сравнить!
Итак, надо терпеть!
А пока что могу тебе
сказать, что две последние картины выглядят
довольно забавно. Картины в 30. Деревянный стул с
совершенно желтым соломенным сиденьем на
красных плитах и на фоне стены (днем). Потом стул
Гогена, красный и зеленый, ночное освещение,
стена и пол красно-зеленые, на сиденье два романа
и свечка.
Картина вся
написана толстым слоем краски...
257
Арль, 1888
Мой дорогой Тео!
Гоген и я были вчера в Монпелье, чтобы посмотреть
музей и зал Бриаза. Здесь много портретов Бриаза,
Делакруа, Рикара, Курбе, Кабанеля, Кутюра, Вердье,
Тассерта и многих других. Кроме того, много
картин Делакруа, Курбе, Джотто, Пауля Поттера,
Боттичелли, Т.Руссо. Бриаз был благодетелем
художников, и больше я о нем ничего не скажу.
Там есть один
портрет Делакруа, изображающий некоего
господина с бородой и рыжими волосами. Я при этом
думаю о стихотворении Мюссе: "Везде, где я
только касался земли, близ меня появлялся некто
страшный, одетый в черное; он садился и смотрел на
меня, как брат". У тебя будет такое же
впечатление от этого портрета, - уверен в этом.
Прошу тебя, побывай в магазине, где продают
литографии старых и современных художников и
купи литографию Делакруа "Безумный Тассо в
тюрьме". Кажется, этот образ имеет какую-то
связь с прекрасным портретом из собрания Бриаза.
Есть еще этюд
Делакруа "Негритянка" (ее когда-то копировал
Гоген), "Одалиски", "Даниил во рву
львином", затем "Деревенские барышни"
Курбе - одна чудная женщина со спины, другая сидит
на фоне пейзажа; "Ткачиха" (чудесная) и затем
еще масса вещей Курбе... Гоген и я, мы много
говорим о Делакруа, Рембрандте и так далее.
Зачастую наша беседа оживляется исключительно
сильным электрическим флюидом, иногда же мы
кончаем с усталыми головами, как электрическая
батарея после разрядки.
Мы были во власти
полной магии. Фромантен тонко сказал: Рембрандт,
прежде всего, это - волшебник. Я пишу тебе об этом,
так как наши друзья голландцы, де Хаан и Исааксон,
любят и ищут работы Рембрандта, а также и для
того, чтобы побудить вас к дальнейшим розыскам.
Тут не надо никогда
терять мужества!
Тебе известен
исключительный мужской портрет Рембрандта в
галерее Лаказ. Я уже говорил Гогену, что вижу в
нем некое фамильное сходство, то ли нечто от расы
Делакруа, то ли от его собственной, гогеновской.
Я всегда называю
этот портрет, не знаю уж почему, Странник, или
человек, приходящий издалека.
Такая же,
аналогичная мысль, о которой я тебе всегда
говорил: для твоего же собственного будущего ты
должен посмотреть портрет старого Сикста, чудный
портрет с перчаткой, а затем также акварель
Рембрандта: Сикста, читающего у окна с солнечным
лучом. Это нужно и для твоего прошлого, и для
твоего сегодняшнего... Гоген сказал мне сегодня
утром, когда я спросил его, как он себя чувствует,
что "чувствует, как к нему возвращается его
прежняя натура", и это его очень радует...
Скажи Дега от меня и
Гогена, что мы видели в Монпелье портрет Бриаза
работы Делакруа. Надо верить в то, что есть, а есть
то, что портрет Бриаза похож и на меня, и на тебя,
как брат.
Когда захочешь
построить свою жизнь на товариществе художников,
тогда видишь комические вещи, почему кончаю тем,
что ты всегда говоришь: поживем - увидим...
Может быть, ты
думаешь, что мне и Гогену работа всегда достается
легко, - нет, работа не всегда удобна, и я пожелал
бы нашим голландским друзьям и тебе прежде всего,
чтобы вы не падали духом перед трудностями...
258
Арль, 1888
Мой дорогой Тео!
Много благодарен тебе за письмо и стофранковый
билет, который в нем лежал, а также и за перевод в
50 франков. Мне кажется, Гоген остался несколько
недоволен этим маленьким городишком Арлем,
маленьким желтым домом, в котором я работаю и,
прежде всего, мною самим.
И для него, и для
меня нужно на самом деле побороть еще множество
трудностей, но трудности эти лежат скорее внутри
нас самих, нежели где-нибудь на стороне.
В общем, мне кажется,
он или внезапно уедет, или вдруг решит остаться.
Я сказал ему, что
прежде чем сделать это, он должен подумать и
рассчитать.
Гоген очень сильный
очень творческий человек, но поэтому-то ему и
надо пребывать в покое.
Найдет ли он его
где-нибудь вообще, если не найдет здесь?
Ожидаю, что он
примет решение с полнейшей веслеостью.
Жму тебе руку.
Городская
больница, Арль
259
Арль, 2
января 1889
Мой дорогой Тео!
Чтобы вполне тебя успокоить, пишу тебе несколько
слов в комнате ассистента врача Рея, которого ты
видел сам. Я останусь еще несколько дней в
госпитале, а затем могу рассчитывать
возвратиться спокойно в мой дом.
Теперь прошу тебя
только об одном - не беспокойся, так как это
беспокоит меня чересчур. Теперь поговорим о
нашем друге Гогене. Чем я испугал его? Почему он
не подает признаков жизни? Он ведь уехал вместе с
тобой? Он чувствует потреность повидать Париж. В
Париже он себя, вероятно, чувствует больше у себя,
чем здесь. Скажи Гогену, что он должен мне
написать и что я постоянно о нем думаю.
Сердечно жму тебе
руку.
Все снова и снова
перечитываю твое письмо, где ты мне
рассказываешь о своей встрече с Бонгаром, это
замечательно. Я рад, что остаюсь здесь.
Еще раз жму руку
тебе и Гогену.
260
Арль, 1889
Мой милый брат!
Надеюсь, Гоген тебя вполне успокоит, равно как и
насчет живописи: я надеюсь, что скоро снова смогу
приняться за мою работу.
Сиделка и мой друг
Рулен позаботились о доме и привели все в полный
порядок. Когда я опять выйду, я отправлюсь туда.
Скоро опять наступит хорошее время года, и снова
воскреснут чудные цветочные сады.
Дорогой мой брат, я
так взволнован этим твоим путешествием, мне бы
так хотелось, чтобы тебе этого не пришлось
перенести. В конце концов, ведь не произошло
ничего такого особенно скверного и не было
причин тебя беспокоить. Чего бы я ни дал ради
того, чтобы ты увидел Арль, когда он был еще хорош.
Теперь ты его видел в черных тонах. Не беспокойся
обо мне. Направляй твои письма прямо ко мне, улица
Ламартина, 2. Я отошлю Гогену, как только он
пожелает, его картины, оставшиеся в доме.
Мы должны ему за
расходы, потраченные на мебель. Жму тебе руку,
должен снова вернуться в больницу.
Напиши от меня
словечко матери, чтобы никто не беспокоился.
264
Арль, 17
января 1889
... Не могу тебя
достаточно похвалить за то, что ты так щедро
заплатил Гогену, - он теперь вынужден будет
говорить только хорошее о своих отношениях с
нами.
Возможно, что из-за
этого, к несчастью, получились расходы больше,
чем следовало, но, в конце концов, я вижу в этом
известную надежду.
Это должно
заставить его, по крайней мере, понять, что мы не
обобрали его, а, наоборот, хотели спасти его
существование, его способность работать и ... и
его честность.
Если он больше ценит
свои грандиозные планы об основании
художественного общества, которое он нам
предлагал, и все еще настаивает на своем, как ты
знаешь, - тогда почему в таком случае мы не в праве
рассматривать его в качестве безответственного
человека за всю ту боль и отвращение, которое он
бессознательно причинил мне и тебе в своем
ослеплении?
Если тебе это мое
утверждение кажется чересчур смелым, я на нем не
настаиваю, но посмотрим однако!
Он раньше работал в
том, что он называет "Парижский банк", и
потому считает себя большим хитрецом. Мы, я и ты, в
этом отношении, вероятно, менее любопытны. Если
бы Гоген был в Париже для того, чтобы несколько
изучить себя или дать кому-нибудь себя
исследовать, то, честное слово, не знаю, что бы из
этого получилось. Я вижу, что он зачастую делает
вещи, которые мы, ты и я, себе не позволим.
С его совестью дело
обстоит, как видно, тоже совершенно иначе. Два-три
раза я слыхал от него те самые вещи, которые про
него рассказывали, но я видел его совсем, совсем
вблизи. Мне кажется, его доводит до этого
самолюбие, возможно, также тщеславие, но...
довольно безответственно.
Не заключай из
этого, что я тебе рекомендую ему верить при всех
обстоятельствах, однако при урегулировании его
счета я увидел, что ты действовал с сознанием
своего превосходства, и мне кажется, нам нечего
опасаться, что мы из-за него повторим ошибки
"Парижского банка".
Но он... боже мой, он
может делать, что ему угодно, однако даст ли это
ему независимость??? (Да и что, собственно говоря,
он считает независимым характером?) Его мнения...
Пусть он идет теперь своим путем, если ему
кажется, что он понимает дело лучше нас.
Я нахожу довольно
странным, что он требует от меня картину
"Подсолнечники" и предлагает мне, насколько
понимаю, в обмен или подарок кое-какие этюды,
оставленные им здесь. Я отошлю ему его этюды,
которые имеют для него, по-видимому, какое-то
значение, - для меня они этого не имеют. Но я
оставлю себе мои картины и категорически оставлю
себе также и эти самые "Подсолнечники". У
него их имеется уже два, и этого достаточно. А
если он недоволен обменом, который он со мной
произвел, тогда пусть возьмет обратно маленькую
картину из Мартиника и портрет из Бретани, но в
таком случае пусть он возвратит мне и мой
портрет, и "Подсолнечники", взятые им у меня
в Париже.
Впредь же пусть он
больше не возвращается к этим делам - слова мои
достаточно ясны.
Как может Гоген
утверждать, что он боится помешать мне своим
присутствием? Он ведь не может отрицать, что я
всегда звал его и все время говорю ему о том, что я
очень хочу с ним опять встретиться.
Таким же образом
говорил я ему и о том, чтобы он сохранил в тайне
происшедшее между нами, не беспокоя тебя, об этом
он тоже и слышать не хотел.
Мне надоело
повторять все это и думать о таких вещах...
В дальнейшем я
попытаюсь восстановить силы, если только вообще
удержусь на моей позиции. Какое-либо изменение
или переезд представляются мне именно из-за
расходов весьма сомнительными. Удастся ли мне
когда-нибудь собраться с силами? Я остаюсь за
работой, и так как она иногда идет вперед, то
полагаю, что при известном терпении покрою моими
работами прежние расходы. Рулен уезжает уже 21-го.
Он отправляется в качестве служащего в Марсель.
Увеличение его жалованья минимальное. На
некоторое время он должен оставить жену и детей,
они могут за ним последовать только много
позднее, так как расходы в Марселе значительно
больше... Рулен на этой неделе был мне хорошим
компаньоном...
После болезни глаза
у меня, конечно, стали очень-очень чувствительны.
Я рассматривал "Могильщика" де Хаана, с
которого он мне прислал фотографию.
В эту фигуру он внес
нечто от настоящего духа Рембрандта. Фигура
кажется освещенной отраженным светом, льющимся
из раскрытой могилы. Указанный могильщик стоит
перед ней, как лунатик, - это очень тонко!
Рембрандт работал не рисунком, а де Хаан взял
основным средством выражения как раз рисунок,
который все-таки является ведь бескрасочной
материей. Мне бы очень хотелось, чтобы де Хаан
увидел один мой этюд: зажженная свеча, два романа
(один желтый, другой розовый), лежащие на сиденье
(как раз стул Гогена). Картина в красном и зеленом,
в 30. Сегодня я занят парной к ней вещью - моим
собственным стулом. Стул белого дерева, с трубкой
и кисетом, в обоих этих этюдах я применю еще новые
световые эффекты, выполняя их более светлым
цветом...
Хотя это письмо
затянулось, ибо я пытался проанализировать этот
месяц, и меня несколько тяготил тот странный
феномен, что Гоген предпочел больше не говорить
со мной, тем не менее я должен все же прибавить и
несколько похвальных слов.
Прежде всего, он
удивительно умеет регулировать расходы на
каждый день. Я же, наоборот, зачастую летаю в
облаках и занят только тем, чтобы как-нибудь
добраться до хорошего конца дела. У него же есть
то преимущество, что он всегда считается с данным
днем. Однако слабость его заключается в том, что
своей грубостью и дурацкими ошибками он ставит
все налаженное опять вверх ногами.
...Если Гоген на
самом деле такой уж добродетельный и добрый
человек, зачем же он делает такие вещи?
Я сейчас уже не в
состоянии следить за его действиями. Я прекращаю,
а все-таки я спрашиваю себя, как это могло
случиться? Он и я время от времени обменивались
мнениями о французском искусстве и об
импрессионизме.
Мне теперь кажется
невозможным, или, по меньшей мере, маловероятным,
чтобы импрессионизм организовался и успокоился.
Почему не получается то, что произошло в Англии с
прерафаэлитами?
Союзы прекращают
свое существование.
Может быть, я
чересчур всерьез воспринимаю все эти вещи; может
быть, я излишне печалюсь. Читал ли когда-нибудь
Гоген "Тартарена в Альпах" и не помнит ли он
знаменитых товарищей Тартарена, обладавших
таким воображением, что они сразу могли себе
вообразить всю Швейцарию?
Помнит ли он узел на
веревке, который нашел Тартарен на вершинах Альп
как раз в тот момент, когда свалился? А ты,
желающий знать, как было дело, - прочел ли ты всего
Тартарена?
Понять это тебя до
некоторой степени научил бы Гоген.
Я совершенно
серьезно считаю, что ты обязан просмотреть эту
страницу из книги Доде.
Видел ли ты, когда
был здесь, набросок, написанный мной с почтовой
кареты Тараскона, которая - если ты помнишь -
встречается в главе "Тартарен на львиной
охоте"?
Помнишь ли ты
Бомпара в "Нуме Руместане" и его пылкую
фантазию?
Дело обстоит так: у
Гогена, хотя и на другой лад, совершенно южная
фантазия. Если он собирается выкинуть что-нибудь
на севере, ну, тогда мы увидим веселые вещи.
После того, как мы
разобрались с полной откровенностью в этих
вещах, ничто не препятствует нам смотреть на
него, как на маленького тигра, Бонапарта от
импрессионизма. Не знаю уж, как и назвать его
отъезд из Арля. Это, может быть, напоминает
возвращение маленького капрала, названного выше,
- тот тоже удрал из Египта обратно в Париж и
оставил свою армию в несчастье. К счастью, мы,
Гоген и я, равно как другие художники, не
вооружены митральезами и другими
разрушительными военными машинами. Я решил
твердо оставаться таким, каков я есть,
вооруженный своей кистью и своим пером. И тем не
менее, в своем последнем письме Гоген с большим
криком требовал обратно свое оружие, лежащее в
маленькой рабочей комнате моего маленького
желтого домика.
Спешу отослать ему
почтой это детское баловство, в надежде, что он
никогда не будет считать их серьезными вещами.
Телесно он сильнее
нас, его страсти также должны быть сильнее наших,
потом он отец семьи, у него жена и дети в Дании, а
он предпочитает без долгих слов мотаться с
одного конца земли на другой и на Мартиник. Все
эти противоречия желаний и потребностей ужасны и
должны привести его к разным неприятностям...
Есть ли у тебя адрес
Лаваля, друга Гогена? Ты можешь сказать Лавалю,
что я чрезвычайно удивлен, что Гоген не отвез ему
портрет, который я предназначал для него. Я пошлю
теперь его тебе, чтобы ты ему передал. Для тебя же
у меня есть новый.
266
Арль, 23
января 1889
...Вчера уехал
Рулен... Трогательно было видеть его в этот
последний день с детьми - с совсем маленькой
девчуркой, которую он смешил, заставлял скакать
на своем колене и пел для нее.
В голосе его был
замечательно чистый и волнующий тон, когда он
запел печальную детскую песенку, и она звучала
как далекое эхо труб революционного времени.
Несмотря на это, он не был грустен, - наоборот, он
надел новую форму, которую получил в этот же день,
и все его поздравляли.
Я сейчас кончаю
маленькую картину. Она выглядит грациозно, почти
элегантно. Картинку с ветвями апельсина и
кипарисов и парой голубых перчаток. Ты ведь уж
видел у меня эти корзины с фруктами...
Я работаю теперь над
портретом г-жи Рулен, над которым я работал еще до
моей болезни.
Я нагромоздил тут
красные тона - от розового до оранжевого. Они
переходят в желтые тона, доходя до лимонного,
окруженного светло- и темно-зелеными красками.
Боюсь, однако, как только уедет ее муж, она
перестанет мне позировать.
Ты правильно
говоришь, что отъезд Гогена - нечто ужасное. Это
переворачивает все наши планы, для которых мы как
раз создали и меблировали этот дом, чтобы
приютить в нем друзей в черные дни. Как бы то ни
было, мы сохраним мебель и прочее. Весь мир будет
теперь меня бояться, но с течением времени это,
может быть, и пройдет.
Все мы смертны и
подвержены всевозможным болезням. Что поделаешь,
если они неприятны? Лучше всего попытаться
выздороветь.
Чувствую упреки
совести, когда подумаю, сколько неприятностей -
правда, против моей воли - причинил я Гогену.
Как раз за последние
дни я видел одну вещь. Я видел, как он работал с
раздвоенным сердцем, как он колебался между
желанием ехать в Париж, чтобы осуществить свои
планы, и - остаться в Арле.
Что из этого для
него выйдет?..
Теперь главное,
чтобы твоя свадьба не затянулась. Когда ты
женишься, ты успокоишь и сделаешь счастливой
мать, и, в конце концов, это ведь нужно также и для
твоего положения, для твоей жизни и дел. Понимают
ли это у Гупиля?
Наши родители были
примером для женатых людей, как Рулен и его жена, -
если упомянуть здесь людей другого рода. Итак,
иди своим путем! Во время этой болезни я видел
каждую комнату нашего дома в Зундерте, каждую
тропинку, каждое растение в саду, окрестности,
поля, соседей, кладбище, церковь, наш огород - все,
до сорочьего гнезда на высокой акации на
кладбище.
Я об этом не хочу
думать! Лучше мне не восстанавливать всего того,
что недавно приходило в голову. Знай только одно:
что я был бы счастлив, если бы ты женился.
Еще кое-что, может
быть, не плохо было бы для твоей жены: если бы
время от времени некоторые мои картины попадали
к Гупилям. В этом случае я откажусь от всей той
ненависти, которую я к ним питаю.
Я говорил им, что не
выступлю с какой-нибудь ничтожной картиной.
Но если хочешь, ты
можешь выставить оба подсолнечника. Гоген был бы
рад получить один из них. Я бы охотно доставил
Гогену этим удовольствие. Он хочет одну из этих
картин. Ну, я хочу еще раз сделать так, чтобы он
мог выбрать.
Ты увидишь, люди
обалдеют от этих картин, но я тебе советую
сохранить их для себя и для дома твоей жены.
Это - живопись,
которая каждый раз выглядит по-разному, и, чем
больше на нее смотришь, тем богаче она
становится.
Ты знаешь, Гогену
она особенно нравилась. Между прочим, он сказал
мне: "Это... да, это - цветы..."
В конце концов, я
буду рад снова меняться с Гогеном картинами, даже
если мне это иногда будет дорого обходиться.
Заметил ли ты, во
время краткого твоего пребывания здесь, черно-
желтый портрет г-жи Жину? Этот портрет я написал в
три четверти часа...
271
Арль, 24
марта 1889
Мой дорогой Тео!
Пишу тебе, чтобы
сообщить, что я видел Синьяка и это хорошо на меня
подействовало. Он был очень мил, искренен и
прост, когда соображал, не открыть ли ему силком
двери, которые заперла полиция, причем испортила
замок. Вначале нас не хотели туда допустить, но в
конце концов мы все-таки туда вошли. Я дал ему на
память натюрморт, который возмутил бравых
жандармов города Арля, так как изображал две
протухших селедки. Ты знаешь, что
"селедками" здесь называют жандармов. Ты
знаешь также, что я делал этот же натюрморт
два-три раза в Париже, причем выменял его на
ковер. Этого достаточно, чтобы показать тебе, как
вмешиваются здесь во все люди и какие они идиоты.
Я нахожу, что Синьяк
очень покоен, хотя его и считают таким
несдержанным; он производит впечатление
человека, находящегося в надлежащем равновесии.
Редко мне приходилось беседовать с
импрессионистом так, чтобы беседа проходила
обоюдно без взаимных неудовольствий и
раздражающих помех... Он не был испуган моей
живописью. То, что нашел Синьяк, вполне правильно:
я выглядел много здоровее. При всем том я хочу
работать и в этом нахожу вкус.
Само собой
разумеется, каждый день и всю мою жизнь мне будут
мешать и возбуждать во мне отвращение жандармы и
все эти негодяи, эти граждане, протестовавшие
против меня перед своим бургомистром, который
ими выбран и держит их руку... По-моему, надо
энергично, изо всех сил протестовать против
потери мебели и проч.; я же употреблю мою свободу,
чтобы продолжать свое ремесло.
Господин Рей
говорит, что я вместо того, чтобы хорошо и
правильно питаться, поддерживал себя водкой и
кофе. Я признаю все это. Однако правильным
остается и то, что для того, чтобы достигнуть той
резко-желтой ноты, которая мне удалась этим
летом, все нужно было довести до крайности. В
конце концов, художник ведь человек труда, а не
первый попавшийся бездельник. Нельзя же его
попросту прикончить. Если мне придется выдержать
тюрьму или сумасшедший дом, - что ж, пусть, почему
бы и нет?
Разве Рошфор, Гюго и
другие не показали такой же пример, когда
вытерпели изгнание, а первый из них даже каторгу.
Я этим, однако, только хочу сказать, что все это
находится по ту сторону и здоровья, и болезни.
Само собой
разумеется, я не имею в виду здесь проведение
персональных параллелей. Не хочу вовсе сказать,
что я занимаю такое же место, как они, - нет, я
нахожусь на второстепенном, низком положении, но
все-таки провожу эту параллель.
Ах, если бы меня не
топтали в грязь!
Подумаем, однако,
прежде чем переселяться в другой край. Видишь ли,
на юге мне не больше повезло, чем на севере: везде
одинаково! Я подумывал даже о том, чтобы просто
взять на себя роль сумасшедшего, как Дега
разыгрывал нотариуса. Но, увы, у меня не хватает
сил для такой роли.
Ты мне говоришь о
том, что ты именуешь настоящим югом. Вот
основание, почему я туда никогда не отправлюсь, -
я оставляю это более совершенным, более цельным
людям, чем я. Я гожусь только как некий переход,
как вещь второго ранга, как нечто преходящее. Как
бы сильны ни были мои восприятия или каких бы
способностей выражения я ни достиг когда-нибудь,
когда потухнут мои чувственные страсти, все же
после такого потрясающего прошлого никогда не
буду я способен воздвигнуть выдающееся здание.
Поэтому-то я и равнодушен к тому, что со мной
может случиться, даже если мне придется остаться
здесь. Впоследствии, думается мне, моя судьба
выровняется...
277
Арль, 3
мая 1889
Дорогой мой Тео!
Твое милое письмо сегодня меня очень успокоило.
Боже мой, ну, хорошо, раз так - отправлюсь в С.-Реми,
но говорю тебе еще раз, если бы все взвесить и
спросить врача, - вполне возможно, что оказалось
бы попросту целесообразнее и умнее пойти именно
на военную службу. Будем смотреть на дело прямо,
как оно есть, без каких бы то ни было
предрассудков. Это все. Я прежде всего отбрасываю
представление о жертве, которая могла бы быть с
этим связана.
Вчера я еще раз
написал сестре, что в течение всей моей жизни я
искал все, что угодно, кроме пути мученика, для
которого я вовсе не создан...
Как художник я
никогда уже не буду представлять из себя
чего-нибудь высокого, это я чувствую абсолютно.
Если бы характер, воспитание и обстоятельства
были другие, то я мог бы быть таковым. Между
прочим, я сожалею, что не остался попросту с моей
голландской палитрой серых тонов, а писал на
Монмартре.
Вот подумываю о том,
не начать ли опять работать пером, - например, вид
с Мон-Мажура, который я писал в прошлом году. Это
не так дорого и в то же время развлекает меня.
Сегодня я сфабриковал такой рисунок, ставший
очень черным и меланхолическим, принимая во
внимание, что у нас весна. Но, в конце концов, что
бы ни случилось и что бы со мной ни было, это -
вещь, которой я могу заняться надолго.
... Из газет я вижу,
что в Салоне есть хорошие вещи. Послушай, не
увлекайся исключительно одними только
импрессионистами. Мы не должны упускать из виду и
того хорошего, что есть и в других направлениях.
Верно, в цвете есть большие успехи как раз
благодаря импрессионистам, даже тогда, когда они
ошибаются, - а все-таки уже Делакруа обладает
большим совершенством, чем они. И, черт возьми,
Милле, у которого вовсе нет цвета, - кто мог бы
показать более высокое творчество?,. Я не сожалею
о том, что стремился в известной мере перевести
вопросы цвета из теории в практику. В таких
случаях художник не идет, как овца на веревке, и
добиваемся ли мы чего-нибудь или нет, все-таки эта
работа может принести утешение... Ах, писать
фигуры так, как Моне пишет ландшафты, - это,
несмотря ни на что, все еще не достигнуто, и среди
импрессионистов, в сущности говоря, виден один
только Моне.
Ибо такие люди, как
Делакруа, Милле, многие скульпторы и даже
Ж.Бретон, писали фигуры лучше, чем
импрессионисты. Поэтому, дорогой брат, будем
справедливы... Все эти различия в импрессионизме
не имеют того значения, которое им хотят
приписать. В кринолинах также была своя красота,
но, к счастью, мода на них прошла, не для всех
однако. С такой же точки зрения и мы навсегда
сохраним пристрастие к импрессионизму; но я
чувствую, что я все больше и больше возвращаюсь к
той идее, которая у меня была еще до моего приезда
в Париж...
По материалам
книги: Ван Гог В. "Письма к брату". - Мн.:
Современ.литератор, 1999. - 600 с. - (Мастера культуры). Книга на ОЗОНе