История
импрессионизма
1869-1871
Кафе
Гербуа.
Франко-прусская война и Коммуна.
Моне и Писсарро в Лондоне.
Главы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Во времена газового света,
когда с наступлением сумерек художники
оставляли свои кисти, они часто проводили свои
вечера в одном из многочисленных кафе, где имели
обыкновение встречаться живописцы, писатели и их
друзья. Вплоть до 1866 года Мане уже с половины
шестого можно было найти на террасе кафе Бад ,но
вскоре он сменил это усиленно посещаемое
заведение в центре Парижа на более спокойное
маленькое кафе на Гранрю де Батиньоль, 11
(впоследствии авеню де Клиши). Там, в кафе Гербуа,
вдали от шумных компаний, Мане и все те, кто был
непосредственно или косвенно заинтересован в
его творчестве или вообще в новом движении,
собирались вокруг нескольких мраморных
столиков. Подобно тому как некогда Курбе
предводительствовал в своём "Кабачке
мучеников", Мане теперь стал во главе группы
почитателей и друзей. Астрюк, Золя, Дюранти, Дюре,
Гийме, Бракмон и Базиль, сопровождаемый майором
Лежоном, были чуть не ежедневными посетителями
кафе Гербуа. Часто туда заходили Фантен, Дега и
Ренуар, иногда появлялись Альфред Стевенс, Эдмон
Метр, Константин Гис и фотограф Надар, и, когда им
случалось бывать в Париже, туда заглядывали
Сезанн, Сислей, Моне и Писсарро. По четвергам
происходили регулярные собрания, но каждый вечер
там можно было застать группу художников,
занятую оживлённым обменом мнений. "Не могло
быть ничего более интересного, - вспоминал Моне, -
чем эти беседы и непрерывное столкновение
мнений. Они обостряли наш ум, стимулировали наши
бескорыстные и искренние стремления, давали нам
запас энтузиазма, поддерживавший нас в течение
многих недель, пока окончательно не оформлялась
идея. Мы уходили после этих бесед в приподнятом
состоянии духа, с окрепшей волей, с мыслями более
чёткими и ясными".
Мане был не только идейным
вождём маленькой группы, в 1869 году ему
исполнилось тридцать семь лет, и после Писсарро
он являлся самым старшим её членом. Дега было
тридцать пять, Фантену - тридцать три, Сезанну -
тридцать, Моне - двадцать девять, Ренуару -
двадцать восемь и Базилю - двадцать семь лет.
Окружённый друзьями, Мане, по
словам Дюранти, был "полон жизни, всегда
стремился занимать первое место, но весело, с
энтузиазмом, с надеждой и желанием осветить всё
по-новому, что делало его очень
привлекательным".
Мане, тщательно одетый, был,
по воспоминаниям Золя, "скорее маленького, чем
высокого, роста, со светлыми волосами, розоватым
цветом лица, быстрыми и умными глазами,
подвижным, временами немного насмешливым ртом;
лицо неправильное и выразительное, необъяснимо
сочетающее утончённость и энергию. К тому же по
манере вести себя и разговаривать - человек
величайший скромности и доброты".
Однако скромность и доброта,
кажется, свидетельствовали скорее о прекрасном
воспитании, чем выражали истинную натуру Мане. Он
был не только честолюбив и своенравен, но
выказывал даже некоторое презрение к тем, кто не
принадлежал к его социальному кругу, и не
симпатизировал тем членам группы, которые искали
новый стиль за пределами старой традиции.
Согласно свидетельству
завсегдатая кафе Армана Сильвестра, Мане,
благородный и добрый, был "сознательно
ироничен в спорах и часто даже жесток. Он всегда
имел наготове слова, которые разили на месте. Но
как неизменно удачны его определения и какая
точность мысли!.. Он был самым любопытным
явлением в мире, когда, сидя у стола, бросал
насмешливые замечания. В его произношении явно
чувствовался акцент Монмартра - соседнего с
Бельвилем. Да, в своих безукоризненных перчатках,
с шляпой, сдвинутой на затылок, - он был
примечателен и незабываем".
Своих врагов он сражал
меткими словечками, которые зачастую были
остроумны, хотя редко бывали такими острыми, как
у Дега. Кроме того, Мане не допускал возражений и
даже обсуждения своих взглядов. В результате у
него иногда возникали яростные стычки даже с
друзьями. Так, однажды, спор привёл к дуэли между
ним и Дюранти; Золя был секундантом художника.
Поль Алексис, друг и Сезанна, и Золя, которого
тоже зачастую можно было встретить в кафе,
рассказывал, как, "совершенно не умея
фехтовать, Мане и Дюранти бросались друг на друга
с таким ожесточением, что когда четверо
потрясённых секундантов разняли их (Дюранти был
слегка ранен), то их шпаги превратились в пару
штопоров. В тот же вечеро они снова стали лучшими
в мире друзьями. А завсегдатаи кафе Гербуа,
обрадованные и успокоенные, сочинили в их честь
триолет из девяти строк…".
В другой раз произошла
яростная схватка между Мане и Дега, в результате
которой они вернули подаренные ранее друг другу
картины. Когда Дега получил обратно написанный
им портрет Мане и его жены, играющей на рояле, от
которого Мане отрезал изображение г-жи Мане, то
подобное самоуправство отнюдь не смягчило его
гнев. Он немедленно добавил к картине кусок
белого холста с явным намерением восстановить
отрезанную часть, но так никогда и не выполнил
своего замысла.
Даже когда Мане и Дега не
ссорились по-настоящему, они всё-таки имели зуб
друг на друга. Мане никогда не забывал, что Дега
всё ещё продолжал писать исторические сцены, в то
время как он сам уже изучал современную жизнь, а
Дега гордился тем, что начал писать скачки
задолго до того, как Мане открыл этот сюжет. Он не
мог также удержаться от замечания, что Мане
никогда в жизни "не сделал мазка, не имея в виду
старых мастеров". Со своей стороны Мане не
постеснялся сказать Берте Моризо по поводу Дега:
"Ему не хватает естественности, он не способен
любить женщину, не способен ни сказать ей об этом,
ни даже что-либо сделать". Тем не менее из всех
художников в кафе Гербуа Дега, несомненно, был
ближе всех к Мане и по своим вкусам, и по
остроумию, которым был так щедро одарён.
Небольшого роста, очень
стройный, с удлинённой головой, "лоб высокий,
широкий и выпуклый, шелковистые каштановые
волосы, глубоко посаженные быстрые, острые,
вопрошающие глаза под высокими изломанными
бровями, слегка вздёрнутый нос с широкими
ноздрями, тонкий рот, наполовину скрытый
небольшой бородкой". Дега обычно сохранял
несколько насмешливое выражение. Он должен был
казаться хрупким в сравнении с другими, особенно
потому, что в чертах его лица, так же как в манерах
и речи, чувствовалась аристократическая, даже
старомодная изысканность, которая резко
контрастировала с его окружением в кафе. В своих
суждениях и вкусах он часто был одинок, хотя не
всегда можно было понять, говорит ли он серьёзно
или иронизирует. Противостоять ему в споре было
чрезвычайно трудно, не только потому, что он имел
в своём распоряжении большой запас аргументов,
но и потому, что он не колеблясь сражал своих
оппонентов неопровержимыми афоризмами, иногда
даже жестокими, но всегда чрезвычайно умными.
Дюранти замечал по поводу
Дега: "Художник редкого ума, поглощённый
идеями, что казалось странным большинству его
товарищей. В силу того, что мозг его работал без
какого-либо метода и последовательности и всегда
находился в кипучем состоянии, они называли его
"изобретателем социальной светотени". Одной
из любимых идей Дега была идея о "ненужности
делать искусство доступным низшим классам и
разрешать продажу репродукций по 13 су".
Эти взгляды яростно
оспаривались крайне демократически
настроенными Писсарро и Моне, но Дега вызывал ещё
большее удивление своей тенденцией серьёзно
обсуждать и даже защищать работы художников, в
которых его слушатели были решительно не
способны обнаружить хоть какие-либо достоинства.
По-видимому, его большое уважение к тому, что
человек взялся за решение какой-либо
определённой задачи, делало его терпимым по
отношению к достигнутым результатам. Там, где
другие видели лишь окончательный провал, он
продолжал видеть первоначальный замысел и не мог
удержаться от выражения сочувствия. Однажды,
когда перед пейзажем Руссо зашёл разговор о
монотонности и слишком мелочной передаче
деталей, - Дега сейчас же возразил: "Не будь это
так глупо - это не было бы забавно".
По мнению Сильвестра, Дега
был "новатором в пределах своей комнаты, и
ироническая скромность его манер, его образа
жизни уберегла его от ненависти, которую
вызывают шумные нахалы".
Из завсегдатаев кафе Гербуа
Дега был особенно дружен с Дюранти, искусным
спорщиком, чьи взгляды часто совпадали со
взглядами Дега и кто был слишком блестящ для
того, чтобы Дега мог подавить его.
Дюранти был удивительно
талантливым спорщиком, несмотря на то что
Сильвестр говорит о нём как о существе нежном,
грустном, покорном и исключительно тонком. "Он
говорил тихо, медленно, с едва уловимым
английским акцентом. Его собранность была
высшего тона. В конечном счёте - фигура в высшей
степени симпатичная и изысканная. Но в нём
чувствовался оттенок горечи… Сколько
разочарования проступало в его сдержанной
весёлости! Он был светловолосый, с уже сильно
поредевшей шевелюрой, с живыми и нежными
голубыми глазами. Скорбное выражение его рта
иногда как будто говорило о его жизни".
Из всех остальных,
по-видимому, только Базиль обладал вкусом к
словесным перепалкам и достаточным образованием
для того, чтобы вступать в спор с такими
противниками, как Дега или Мане. Несмотря на
некоторую застенчивость, Базиль был твёрд в
своих убеждениях и готов постоять за них. Письма
его свидетельствуют о том, что в его аргументах
было больше спокойствия и точности, характерной
для юриста, чем страстности, которой можно было
ожидать от молодого художника. Благодаря ясности
ума, не затуманенного никакими сантиментами, он
сразу схватывал существо проблемы и подходил ко
всем вопросам с практичностью, совершенно не
свойственной его возрасту.
Когда впоследствии Золя
собирал материал для образа героя одного из
своих романов, он нарисовал следующий портрет
Базиля: "Высокий, стройный, со светлыми
волосами, очень изысканный. Немного напоминающий
Христа, но мужественный. Очень красивый,
породистый человек. Высокомерный и неприятный,
когда злится, очень хороший и добрый в обычное
время. Довольно крупный нос. Длинные вьющиеся
волосы. Бородка несколько темнее волос, очень
красивая, шелковистая, клинышком. Излучающий
здоровье, очень белая кожа, когда волнуется -
легко краснеет. Обладает всеми благородными
качествами молодости: верой, прямодушием,
деликатностью".
Если Мане, Дега и Базиль были
представителями образованных и богатых
буржуазных кругов, то большинство их товарищей
было более низкого социального происхождения.
Сезанн, несмотря на состояние, сколоченное его
отцом, бывшим шапочником, и свои занятия
юриспруденцией, любил щеголять грубоватыми
манерами и подчеркивать свой южный акцент в
противовес более вежливому поведению других. Ему
как будто было недостаточно выражать свое
презрение к официальному искусству только
своими произведениями, он хотел бросить ему
вызов всем своим существом, хотел подчеркнуть
свое возмущение. Он сознательно пренебрегал
своей внешностью и, казалось, получал
удовольствие, шокируя других. Впоследствии,
например, Моне вспоминал, как Сезанн, появляясь в
кафе Гербуа, распахивал куртку, движением бедер
подтягивал брюки и у всех на виду поправлял на
боку красный пояс, после чего по очереди
здоровался за руку с друзьями, но перед Мане
снимал шляпу и с улыбкой говорил в нос: "Не
подаю вам руки, господин Мане, я уже восемь дней
не умывался".
Сезанн был высокого роста,
худой, с узловатыми суставами, бородатый. Очень
тонкий нос прятался в щетинистых усах, глаза
узкие и ясные... В глубине глаз теплится большая
нежность. Голос очень сильный.
Он был редким гостем в кафе
Гербуа отчасти из-за того, что полгода проводил в
своем родном Эксе, отчасти потому, что не питал
интереса к дискуссиям и теориям. Если он вообще
проявлял какой-то интерес к тому, что происходило
вокруг него, то забирался в угол и спокойно
слушал. Если же он выступал, то говорил с пылом
глубокого внутреннего убеждения, но зачастую,
когда другие высказывали решительно
противоположные мнения, он резко вставал и,
вместо того чтобы ответить, просто уходил,
оставляя собравшихся в недоумении и ни с кем не
прощаясь.
Друг Сезанна Золя, напротив,
играл важную роль в группе. Позднее Арман
Сильвестр писал о нем: "В это время его
положение было еще спорным; он находился в центре
борьбы. Но предчувствие близкой победы уже
сказывалось в ясности его взгляда, в спокойной
твердости речи. Надо было быть слепым, чтобы не
чувствовать в этом человеке силы; достаточно
было взглянуть на него... В нем поражала
неистощимая мощь мысли, которая была написана на
его челе, а его мятущиеся чувства выдавал тонкий
неправильной формы нос. Волевая линия рта и
что-то царственное в форме подбородка... От него
невозможно было не ждать чего-то сильного,
оригинального и смелого, восстающего против
условностей. Он говорил спокойно, как люди,
уверенные в себе, голосом негромким, но резким и
ясным; излагал мысли красочно, но точно, без
нагромождения образов".
Золя стал глашатаем группы в
прессе и ее ревностным защитником. Однако его
близость к группе обусловливалась скорее
поисками новых форм выражения, чем подлинным
пониманием затронутых художественных проблем.
По временам ему не хватало тонкости вкуса и
разборчивости, но сердцем он был с теми, кто,
несмотря на насмешки толпы, стремился к новому
видению. Он был счастлив найти в их теориях много
общего со своими собственными взглядами на
литературу и видел в их общей борьбе залог общей
победы. С упорством и энтузиазмом занимался он
делом Мане и других, стремясь не пропустить ни
одной возможности заявить о своей вере. "Я был
горяч в своих убеждениях, - писал он об этих днях, -
мне хотелось каждому человеку втиснуть в глотку
свои мнения".
Моне тоже был охвачен пылом,
подобно Золя, но, видимо, не хотел выделяться.
Решительное нежелание идти на какой бы то ни было
компромисс, свойственное ему в юности, казалось,
несколько смягчилось за эти годы, полные тяжких
испытаний. Не то чтобы его взгляды переменились
или исчезла вера в себя, но сейчас он как-то не
испытывал желания обнаруживать свою большую
гордость. Он, бывший вождем маленькой группы
своих друзей, стал, таким образом, ненавязчивым
гостем в кафе Гербуа, стараясь больше слушать
других, чем участвовать в спорах. Рано оставив
школу, так же как Ренуар, он, возможно, чувствовал
некоторый недостаток образования, который мешал
ему вступать в дебаты, а его недостаточное
знакомство с мастерами прошлого лишало его
доводов в полемике по поводу тех или иных
художественных традиций. Но то обстоятельство,
что образование его было неполным, видимо, не
вызывало у него никаких сожалений; вместо этого
он полностью полагался на свою интуицию. В
конечном счете, какое могло иметь значение то,
что он выиграл спор или поразил присутствующих
каким-нибудь остроумным замечанием. Когда он
ставил свой мольберт где-нибудь на открытом
воздухе, никакая эрудиция, никакое остроумие не
помогли бы ему решить возникающие проблемы.
Единственным интересующим его опытом был опыт,
который ему давала работа. Его энергичный
темперамент превосходно сочетался с тонкостью
его зрительного восприятия и полным владением
средствами выражения.
Хотя Мане и Дега не уделяли
слишком большого внимания пейзажистам, Моне
нуждался в кафе Гербуа, для того чтобы преодолеть
чувство полной изолированности, которое иногда
подавляло его во время затворничества в деревне.
Ему было, несомненно, приятнонайти здесь
родственные души, сердечных друзей и обрести
уверенность в том, что насмешки и отклонения
картин бессильны против решения продолжать. Все
вместе друзья уже представляли определенное
направление, и в конце концов они не могли не
достичь успеха.
Ренуар, подобно Моне, не
любил возвышать голос в общих шумных дебатах. Он
был самоучкой, в молодости читал все ночи
напролет, а позже ревностно изучал старых
мастеров в Лувре. Хотя он едва ли мог
соревноваться с Мане или Дега, природный живой ум
помогал ему схватывать сущность всех
обсуждаемых проблем. Он обладал большим чувством
юмора, был быстрым, остроумным, не слишком пылким,
но убедить его было трудно. Он мог выслушивать
других, признавать безупречное построение их
доводов и в то же время чувствовать себя вправе
придерживаться своих убеждений, даже если их
никто не разделял. Когда Золя упрекал Коро за то,
что тот изображает в своих пейзажах нимф, вместо
того чтобы изображать крестьянок, Ренуар не мог
понять какое это имеет значение, раз его
удовлетворяют работы Коро. И в то же время как
другие всячески подчеркивали свою
независимость, он ни разу не поколебался в своей
уверенности, что именно в музее можно лучше всего
научиться писать. Впоследствии он говорил: "У
меня на этот счет бывали частые споры с
некоторыми моими друзьями, которые доказывали
мне, что учиться следует только у природы. Они
упрекали Коро за то, что он перерабатывает свои
пейзажи в мастерской. Они проклинали Энгра. Я
обычно не мешал им разговаривать. Я считал, что
Коро был прав, и втайне восхищался прелестным
животом в "Источнике" и шеей и руками
"Мадам Ривьер".
Худощавый, нервный, скромный
и нищий Ренуар всегда был оживлен и полон
заразительной веселости. Речь его была более или
менее умышленно уснащена парижским жаргоном, и
он охотно смеялся над шутками, даже если они были
не так умны, как "меткие словечки" Дега. Он
выказывал решительное отсутствие интереса к
серьезным теориям и глубоким размышлениям, они,
казалось, раздражали его. Жизнь была превосходна,
живопись была ее неотъемлемой частью, а, для того
чтобы создать произведение искусства, хорошее
настроение казалось ему более важным, чем любое
глубокомысленное замечание о прошлом, настоящем
или будущем. Отказываясь считать себя
революционером, он часто повторял, что лишь
"продолжил то, что делали другие до меня, и
делали гораздо лучше". И охотно соглашался, что
у него нет "боевого темперамента".
Сислей, который во время
работы с Ренуаром в лесах Фонтенбло был порывист
и полон фантазий и которого Ренуар любил именно
за присущее ему "неизменно хорошее
настроение", видимо, посещал кафе реже других.
Врожденная скромность мешала ему проявлять себя
в обществе, и в шумной компании его склонность к
веселью исчезала.
Совершенно разные и по
своему характеру, и по своим концепциям, друзья,
встречавшиеся в кафе Гербуа, тем не менее
составляли группу, объединяемую общей
ненавистью к официальному искусству и
решимостью искать правду, не следуя по уже
проторенному пути. Но так как чуть ли не каждый
искал ее в ином направлении, то совершенно
логично было не считать их "школой", а вместо
этого называть "группой Батиньоль". Это
нейтральное название просто подчеркивало их
родство, не ограничивая их творческие поиски
какой-либо определенной сферой.
|
Анри
Фантен-Латур
"Мастерская в квартале Батиньоль". 1870 г.
Музей д'Орсэ, Париж. |
Когда в 1869 году Фантен решил
написать еще одну фигурную композицию "Мастерская в
квартале Батиньоль",
то, согласно его собственному описанию, он
изобразил вокруг сидящего перед мольбертом Мане:
Ренуара - "художника, который еще заставит
говорить о себе", Астрюка - "эксцентричного
поэта", Золя - "реалистического писателя,
главного защитника Мане в прессе", Метра -
"токий ум, музыканта-любителя", Базиля -
"очевидный талант", Моне и немецкого
художника Шольдерера. В первый раз Фантен
отказался от возможности изобразить себя в кругу
друзей, как будто бы считал, что его место уже не
среди них. Он исключил также и весьма выдающегося
члена группы - Камиля Писсарро.
Самый старший из группы
художников (он был двумя годами старше Мане и
десятью - Моне), отец двух детей, Писсарро жил
теперь со своей маленькой семьей в Лувесьенне, но
часто приезжал в Париж. Он, видимо, был всегда
желанным гостем в кафе Гербуа, потому что среди
живописцев и писателей не было ни одного, кто не
питал бы глубокого уважения к этому
великодушному и спокойному художнику, который
сочетал глубочайшую доброту с неукротимо
воинственным духом. Разбирающийся более других в
социальных проблемах своего времени, он не
обладал небрежным легкомыслием Дега, и ему не
было свойственно прорывающееся иногда у Мане
позерство. Страстно интересующийся политикой,
социалист, захваченный анархистскими идеями,
убежденный атеист, он связывал борьбу живописцев
с общим положением художника в современном
обществе. Но как ни радикальны были его
убеждения, в них отсутствовала ненависть, и все,
что он говорил, было озарено бескорыстием и
чистотой помыслов, которые вызывали уважение
окружающих. Они знали о его собственных
трудностях и восхищались полным отсутствием
горечи и даже бодростью, с которой он мог
обсуждать самые серьезные проблемы.
Еврей по национальности,
Писсарро обладал многими характерными чертами
семитского типа: густые черные волосы,
благородный орлиный нос и большие, немного
грустные глаза, которые могли быть и пламенными,
и нежными. У него были ясный ум и щедрое сердце.
Тот, кто его знал, питал к Писсарро не только
уважение, но и искреннюю привязанность. Не
случайно два самых недоверчивых, самых
независимых члена группы - Сезанн и Дега были с
ним в настоящей дружбе. Никогда не льстя, никогда
не позволяя себе необоснованной резкости, он
внушал абсолютное доверие, потому что всеми
своими поступками и взглядами олицетворял
библейскую справедливость.
Хотя в кафе Гербуа Писсарро
по временам и поднимал политические вопросы, но
большей частью дискуссии сосредоточивались
вокруг теоретических и технических проблем
живописи. Одной из тем, представляющей большой
интерес для художников, было восточное искусство
в целом (они имели возможность познакомиться с
ним на Всемирной выставке 1867 года) и японские
гравюры в частности. Еще в 1856 году Бракмон
обнаружил небольшой томик Хокусаи, который
использовали для упаковки фарфора. Он долгое
время всюду носил его с собой и всем показывал.
Несколько лет спустя, в 1862 году, мадам Дезой,
жившая какое-то время с мужем в Японии, открыла
под аркадами улицы Риволи "Porte Chinoise" - лавку
восточных товаров, которая вскоре привлекла
большое число художников. Уистлер начал
коллекционировать белый и синий фарфор, а также
японские костюмы, которые он там покупал. В 1865
году он позировал Фантену для картины
"Тост", в кимоно и выставил в Салоне
"Принцессу страны фарфора" (Джо, одетая в
восточные шелка). Россетти и друг Дега Тиссо тоже
начали покупать восточные костюмы. В портрете,
написанном Дега в 1868 году, на стене мастерской
Тиссо висит картина на японский сюжет.
В 1869 году Фантен задумал
картину - интерьер с обнаженной фигурой,
изображенной со спины и держащей японский веер;
на полях этюда было написано: "На японских
книгах японская шкатулка, японские эстампы и
кимоно Уистлера (висит в глубине на стенке)".
Японские гравюры и японские веера проникли почти
в каждую мастерскую. У Моне и Ренуара они тоже
были, и в портрете Золя, написанном Мане, рядом со
столом писателя висят две такие гравюры. Фантен,
Мане, Бодлер и братья Гонкур были в числе тех,
кого часто можно было встретить у мадам Дезой.
Из Батиньольской группы,
по-видимому, больше всех интересовался японскими
гравюрами Дега. На него произвел сильное
впечатление их графический стиль, тонкое
использование линии, их декоративные качества,
смелые ракурсы и, главное, композиция и вся
организация пространства, при которой основные
предметы часто помещались не в центре. Некоторые
из этих характерных особенностей нашли
отражение в его собственных работах, но, в
противоположность Тиссо или Уистлеру, он
непосредственно не использовал японские сюжеты
или элементы японского искусства. Наоборот, он
старался впитать те новые принципы, которые мог
приспособить к своему собственному видению, и
использовал их, лишая экзотического восточного
характера, чтобы обогатить свой "репертуар".
"От Италии до Испании, от
Греции до Японии, - любил он говорить, - не так уж
много изменилось в способах изображения. Повсюду
это вопрос подытоживания существенных явлений
жизни, а остальное дело глаза и руки
художника".
Сезанна, казалось,
совершенно не привлекало восточное искусство,
поскольку оно не имело ни малейшей связи с
областями, не оставлявшими в покое его богатое
воображение. Но иногда его привлекали
иллюстрации в дешевых модных журналах, на
которые подписывались его сестры. когда его
покидало вдохновение, что случалось не часто, он
не гнушался копировать скучных дам с этих
иллюстраций, наделяя их странной драматической
силой. Так же как Мане часто заимствовал
отдельные элементы у старых мастеров, так и
Сезанн находил в вульгарных модных журналах лишь
предлог для собственного творчества.
Ренуар тоже мало
интересовался японскими гравюрами. Он в этот
период находился под большим впечатлением от
восточных сюжетов Делакруа и находил в одалисках
и алжирских сценах этого художника больше
взволнованности и более богатую цветовую гамму,
чем в мелочных гармониях японцев. Писсарро,
напротив, был склонен восхищаться техническим
совершенством японских гравюр, будучи особенно
заинтересован в разнообразии приемов
графического искусства. Что же касается Моне, то
он, по-видимому, увлекался японскими гравюрами
еще в Гавре, примерно в то же время, когда Бракмон
открыл их в Париже. Моне говорил впоследствии:
"Утонченность их вкуса всегда нравилась мне, и
я признаю их эстетику, основанную на намеках, их
умение вызвать представление о предмете одной
лишь тенью, представление о целом посредством
фрагмента".
Вообще вопрос о тенях часто
дискутировался в кафе Гербуа, - по существу, он
являлся для худложников одной из главных
проблем.
Мане любил утверждать, что
для него "свет представляется таким единым,
что одного тона достаточно для его передачи и что
предпочтительнее, даже если это кажется грубым,
резко переходить от света к тени, чем
нагромождать оттенки, которых глаз не видит и
которые ослабляют не только силу света, но и
окраску теней, подлежащую выявлению".
Но друзья Мане, все те, кто
уже работал на открытом воздухе, а это значит -
все пейзажисты группы, должны были возражать
против его манеры просто делить предмет на
освещенные и затененные поверхности. Их опыт
работы на природе говорил им другое. Мало-помалу
они отказывались от обычного метода - передавать
третье измерение, делая так называемый локальный
цвет предмета более темным, по мере того как этот
предмет отдалялся от источника света и
погружался в тень. Их собственные наблюдения
учили их, что те части предмета, которые
находятся в тени, не полностью лишены света и не
темнее остальных, но что они просто не так ярки.
Будучи в меньшей степени пронизаны светом,
затененные части лишены, конечно, цветовых
валеров. освещенных солнцем частей, но они так же
богаты по колориту, в котором доминируют
дополнительные цвета и в особенности синий.
Наблюдая и воспроизводя эти цвета, стало
возможным обозначать глубину, не прибегая к
битюму, обычно употреблявшемуся для изображения
теней. Тем самым вся картина автоматически
приобретала более светлую тональность.
Для того чтобы продолжить
изучение этих вопросов, Моне, Сислей и Писсарро
начали специально заниматься зимними пейзажами.
Было совершенно очевидно, что тень, падающая на
снег, никогда небывает битюмной; вместо
первоначального цвета тень, отбрасываемая
предметом, приобретает окраску самого предмета,
измененную общими атмосферными условиями. Таким
образом, становилось ясно, что освещенные
поверхности воздействовали на те, которые
оставались в тени.
В результате этих наблюдений
каждая дискуссия в кафе Гербуа, посвященная
проблемам света и тени, превращалась в дебаты за
или против работы на пленэре. Хотя Мане, Дега и
Фантен не скрывали своего отрицательного
отношения к работе на открытом воздухе, отчасти
потому, что этого никогда не делали старые
мастера, - Моне и его друзья неизменно
превозносили свой метод, позволявший им
добиваться бесконечного разнообразия красок и
гораздо большей пронизанности светом и его
рефлексами. Но сами они еще находились в стадии
экспериментов, и Камиль Писсарро рассказывал
впоследствии: "Я вспоминаю, что, полный
энтузиазма, я никогда не сомневался, даже в
возрасте сорока лет, что являлось основой пути,
которым мы инстинктивно шли. Это было
изображение воздуха".
Кажется несомненным, что в
этих дискуссиях часто употреблялось слово
"впечатление" (impression). Критики употребляли
его уже раньше, для чтого чтобы характеризовать
творчество таких пейзажистов, как Коро, Добиньи и
Йонкинд. Сам Руссо говорил о своих попытках
оставаться верным "первичному впечатлению от
природы", и даже Мане, для которого пейзаж не
представлял первостепенного интереса, заявлял, в
связи со своей большой выставкой в 1867 году, что
намерением его было "передать свое
впечатление". Альбер Вольф, критик, скорее
враждебно относившийся к молодым художникам,
только что вполне справедливо написал по поводу
Мане, что он "великолепно передает первое
впечатление от натуры". По свидетельству его
друга Пруста, Мане уже около десяти лет
употреблял это слово.
Вполне вероятно, что
дискуссии в кафе Гербуа затрагивали также и
более практические вопросы, как, например,
невероятные трудности, с которыми встречались
все члены группы, пытаясь заработать на жизнь
своим искусством. Сильные своими убеждениями,
уверенные в реальности тех ценностей, которые
заключались в их произведениях, они были
убеждены, что, выставляя свои картины, победят
глухую враждебность публики. Поскольку жюри
Салона преграждало им доступ к публике, вполне
логично было вернуться к проекту совместной
выставки вне Салона, проекту, провалившемуся в 1867
году из-за отсутствия денег. Поль Алексис,
несомненно, вспоминал дискуссии своих друзей,
когда писал несколько лет спустя об идее
организации художественной корпорации, о самых
различных формах которой он много слышал. "Я
вспоминаю проекты предварительных месячных и
годовых взносов, планы статутов, выставочных
советов и распродаж. В результате решили - каждый
участник, внося 5 франков ежемесячно, имеет право
поместить два произведения в выставочном
помещении и участвовать в перманентных продажах;
никаких предварительных просмотров, никаких
отказов. Лучшие места будут распределяться по
жребию и т.д. и т.д." Но препятствия казались еще
слишком многочисленными, для того чтобы создать
подобную ассоциацию.
А тем временем художникам
приходилось иметь дело непосредственно со
своими покровителями. Почти каждый из них был
знаком с несколькими коллекционерами, по
временам покупавшими их картины: певец Фор и
банкир Гехт интересовались работами Мане, банкир
ароза покровительствовал Писсарро, у Моне в
Гавре был свой покровитель - Годибер, но
настоящего рынка сбыта для их произведений тогда
еще не существовало. Торговцев, готовых заняться
продажей их картин, фактически не было. Мартине
не слишком преуспел, продавая картины Мане, и на
Латуша тоже нельзя было положиться. когда в 1869
году он снова выставил у себя в витрине "Вид
Сент-Адресса" Моне, то, по воспоминаниям
Будена, "перед витриной все время, пока длилась
выставка, стояла толпа; неожиданность этой
живописи вызывала фанатический восторг
молодежи". Но картина, видимо, не была продана.
С Сезанном произошло то же самое, когда торговец
в Марселе выставил одну из его картин. "В
результате был большой шум, - сообщал Валабрег
Золя, - на улице собралась толпа. Все были
поражены. Они справлялись о фамилии Поля. С этой
точки зрения можно сказать, что он имел
скандальный успех. Вообще, я полагаю, если бы эта
картина долго оставалась в витрине, люди в конце
концов разбили бы стекла и разорвали ее".
Единственный торговец,
проявлявший в это время некоторый интерес к
картинам молодых художников, был папаша Мартин,
который иногда продавал работы Коро и почти все
без исключения работы Йонкинда.
Писсарро начал вести с ним
дела около 1868 года, но Мартин платил только от 20
до 40 франков, в зависимости от размеров картины,
перепродавая их по цене от 60 до 80 франков. Сислей
не мог получить больше. Тогда как за работы Моне
папаша Мартин брал по 100 франков, полотна Сезанна
он отдавал за 50. У художников, по-видимому, было
мало надежды поднять в ближайшем будущем цены,
если не удастся завоевать внимание и
благосклонность публики, что можно было сделать
только через Салон.
Мнения по поводу Салона в
Батиньольской группе были довольно разноречивы.
Ренуар, который терпеть не мог "роль
мученика", сожалел о том, что его отклонили,
просто потому, что считал совершенно
естественным выставляться в Салоне. Но Мане имел
обыкновение провозглашать, что "Салон - это
настоящее поле сражений. Именно там нужно
мериться силами". Поскольку это было
единственным местом, где художники могли
выставляться, Мане доказывал, что они должны
подчиниться требованиям публики и жюри и
пробивать себе дорогу, так как рано или поздно, но
день их должен прийти. Сезанн ратовал за то, чтобы
художники регулярно посылали в Салон свои самые
"шокирующие" работы. Поступая таким образом,
он решительно порывал с укоренившимся обычаем,
уже принятым Коро и Курбе, посылать в жюри только
самые "приглаженные" картины.
Обычай этот привел к тому,
что многие художники делали различие между
своими картинами, предназначенными для Салона, и
обычными, выполняемыми без компромисса работами.
Но Сезанн не столько стремился быть допущенным в
Салон, сколько поставить жюри в неприятное
положение. Золя считал, что в ближайшие десять
лет его так и будут отвергать, и сам художник,
видимо, ни на что другое не рассчитывал. А пока
что он поносил жюри последними словами и клялся,
что "они будут прокляты во веки веков!"
И Мане и Сезанн имели
достаточные средства к существованию,
позволяющие им ждать. Дега тоже был независим и
даже отказался в 1869 году от контракта,
предложенного ему бельгийским торговцем
Стевенсом, братом художника, который бы
обеспечил ему ежегодный доход в 12000 франков. Но
для других это был не только вопрос принципа.
Помимо того, что им необходимо было продавать
свои работы, они чувствовали также, что эта
бесконечная борьба с жюри обрекала их на
изоляцию, лишая единственной возможности
выставлять свои работы. Вслед за созданием
картины ничто не представлялось столь важным,
как показать результаты своих усилий, попытаться
по крайней мере заинтересовать публику своими
честными намерениями, своим непрестанным трудом
и своими новыми открытиями.
В 1869 году появился декрет,
который, казалось, обещал, что доступ в Салон
будет хотя бы облегчен. Начиная с текущего года
все художники, которые хоть раз выставлялись в
Салоне, имели право участвовать в выборах двух
третей состава жюри. Это означало, что за
исключением Сезанна, который выставлялся только
в "Салоне отверженных", все члены
Батиньольской группы могли теперь участвовать в
выборах. Но Базиль, как всегда практически
настроенный, писал своим родителям: "Я не буду
голосовать, потому что предпочел бы вовсе не
иметь жюри и потому что жюри, функционирующее
несколько последних лет, прекрасно представляет
большинство".
По существу, состав жюри 1869
года ничем существенно не отличался от состава
предыдущих лет. Добиньи был избран снова, также
были избраны Кабанель и Жером, но не прошел Коро.
И решения этого жюри были очень похожи на
прежние. Стевенс, пытавшийся заинтересовать
нескольких членов жюри работами Базиля, мог с
гордостью заявить, что по крайней мере одна из
картин его друга была принята. У Дега и Фантена
было принято по одной картине и по одной
отвергнуто. Писсарро и Ренуар тоже были
представлены в каталоге одной работой. Только у
Мане было принято две работы. Сислей и Моне были
отвергнуты.
"Что мне нравится, - писал
Базиль в Монпелье, - это единодушие во
враждебности по отношению к нам. Все зло в Жероме,
он обошелся с нами, как с бандой сумасшедших, и
объявил, что считает своим долгом сделать все
возможное, чтобы не допустить появления наших
картин, а это неплохо". И он добавлял: "Мои
картины нельзя было повесить хуже... Я получил
несколько комплиментов, которые мне очень
польстили, и среди прочих от господина Пюви де
Шаванна (Базиль встретился с ним у Стевенса),
Салон в целом плачевно слаб. Нет ничего
по-настоящему хорошего, за исключением картин
Милле и Коро. Слабые для Курбе картины производят
впечатление шедевров на общем фоне пошлости.
Мане понемногу начинает приходиться по вкусу
публике".
Берта Моризо ничего не
послала в Салон текущего года. Выставлена была
только картина Мане "Балкон", на которой была изображена она сама.
Она пошла посмотреть ее в день открытия выставки
и написала своей сестре Эдме: "Первой моей
заботой было попасть в комнату на букву "М".
Там я нашла Мане, у которого был дикий вид. Он
попросил меня пойти посмотреть картину, потому
что сам не осмеливался приблизиться к ней. Я
никогда не видела такого выразительного лица; он
беспокойно смеялся, уверяя в одно и то же время,
что картина его никуда не годится и что она имеет
огромный успех. Я, право, считаю его
очаровательным человеком, и он мне безгранично
нравится. Его картины, как всегда, производят
впечатление дикого или даже слегка недозрелого
плода, но я не могу сказать, что они не нравятся
мне. В "Балконе" я получилась скорее
странной, чем некрасивой, кажется, среди
любопытных распространился эпитет "роковая
женщина".
Эдуард Мане
"Балкон". 1868-1869 гг.
Холст, масло. 169х123 см.
Лувр, Париж.
О
картине |
Фредерик Базиль
"В деревне".
1868 г.
Холст, масло.
Музей Фабр, Монпелье.
|
Друг Фантен играет
довольно-таки печальную роль со своей одной
незначительной картиной, повешенной страшно
высоко... У Дега выставлен очень хороший
маленький портрет на редкость некрасивой
женщины в черном, на ней шляпа и кашемировая шаль;
все написано на фоне очень светлой комнаты с
камином на заднем плане, в полутонах. Это очень
тонко и изысканно.
Долговязый Базиль сделал
вещь, на мой взгляд. очень хорошую - это маленькая
девочка в очень светлом платье, сидящая под тенью
дерева, за которым виднеется деревня. В ней масса
света и солнца. Он пытается сделать то, что мы так
часто пробовали, - поместить фигуру на открытом
воздухе; на этот раз у него, мне кажется, удача".
Берта Моризо сообщала также
своей сестре, что "господин Дега, по-видимому,
весьма доволен своим портретом... Он подошел ко
мне и сел рядом, притворяясь, что ухаживает за
мной, но это ограничилось длинным комментарием к
Соломоновой поговорке: "Женщина есть гибель
праведника".
"Бедный Мане грустит, -
писала она немного позже. - Публика, как всегда, не
оценила его экспозицию, но у него это постоянно
является новым поводом для удивления. Тем не
менее он сказал мне, что я принесла ему счастье и
что он получил предложение продать "Балкон". Ради него я бы очень хотела, чтобы
это оказалось правдой, но боюсь, что надежды его
опять не оправдаются".
А мать Берты Моризо сказала
дочери относительно Мане: "Он с удивительной
непосредственностью рассказывает, что люди
избегают его, чтобы не обсуждать с ним его
картины, и, замечая это, у него не хватает
мужества просить кого-либо позировать".
Тем не менее мане вскоре
снова обрел это "мужество", потому что,
встретив Еву Гонсалес, двадцатилетнюю дочь
известного тогда писателя, был так очарован
красотой этой брюнетки, что спросил, не
согласится ли она позировать ему. Ева Гонсалес,
занимавшаяся живописью под руководством в
высшей степени модного тогда Шаплена, тотчас же
бросила своего учителя и поступила
"ученицей" в мастерскую Мане на улице Гюйо.
Берту Моризо, пылкую, но
застенчивую, видимо обидело присутствие более
светской соперницы в уединении мастерской Мане,
и она страдала, видя, что та заменила ее как
модель. "В данный момент, - писала она сестре, -
все его восхищение сконцентрировано на
мадемуазель Гонсалес, но портрет ее не
подвигается. Он говорит, что идет уже сороковой
сеанс, а голову опять пришлось соскоблить. Сам он
первый смеется над этим".
"Мане с женой заходил
навестить нас, - писала она немного позднее. - Мы
отправились в мастерскую, к момему удивлению и
радости, я получила наивысшие похвалы. Кажется,
все, что сделано у меня, решительно лучше, чем у
Евы Гонсалес. Мане слишком откровенен для того,
чтобы можно было ошибиться, я уверена, что ему все
очень понравилось, но я только вспоминаю, что
говорил Фантен: "Он всегда находит хорошими
картины тех людей, которых любит".
Мане особенно восторгался
картиной Берты Моризо, только что написанной в
Лориане и изображающей ее сестру Эдму на фоне
вида порта Лориан, где она попыталась сделать то
же, что сделал Базиль в своей выставленной в
Салоне картине, - написать фигуру на открытом
воздухе. Обрадованная признанием Мане, которое
разделил и Пюви де Шаванн, она подарила Мане эту
картину. Дега тем временем, либо до поездки,
которую он совершил в 1869 году в Италию, либо по
возвращении из нее, писал портрет ее сестры Ив -
госпожи Гобийяр. Берта моризо получила в это
время письмо от своей сестры Эдмы: "Мне
кажется, что твоя жизнь сейчас прелестна:
разговаривать с Дега, наблюдая, как он рисует,
смеяться с Мане, философствовать с Пюви, все это
мне представляется достойным зависти".
Берта Моризо
"Морской пейзаж (Порт в Лориане)". 1869 г.
Холст, масло. 43,5х73 см.
Национальная галерея искусств, Вашингтон.
|
Эдуард Мане
"Отплытие парохода "Фолкстоун". 1869 г.
|
Лето 1869 года Мане снова
провел в Булони. Наблюдая купающихся на пляже и
людей на пароходах, направляющихся в Фолкстон, он
занялся теми же проблемами, которые занимали его
друзей в кафе Гербуа, - фиксацией своих
впечатлений на небольших, быстро написанных
полотнах. Занявшись этим,он, быть может, вспомнил
недавние критические замечания Кастаньяри,
относящиеся к его картинам в Салоне:
"До сих пор Мане больше
фантазировал, чем наблюдал, был скорее странным,
чем сильным. Его работы бедноваты, за исключением
натюрмортов с цветами, которые он делает с
подлинным мастерством. Отчего проистекает это
бесплодие? Оттого, что, основывая свое искусство
на природе, он не ставит своей целью
интерпретировать самую жизнь. Его сюжеты
заимствованы у поэтов или придуманы. Он не
утруждает себя поисками их среди живых людей."
Этим летом в Булони Мане
начал наблюдать окружающую его жизнь. В
результате этого работы, выполненные
там,освободились от элемента "музейных
воспоминаний", который характерен для его
многих больших полотен.
Ренуар тем временем спокойно
проводил лето вместе с Лизой у своих родителей в
Виль д'Арве, часто навещая Моне, жившего по
соседству в Буживале. Моне был опять в
отчаянном положении - ни денег, ни красок, ни
надежды. Новое отклонение его работ,
представленных в жюри, было страшным ударом.
Вспомнив энтузиазм Арсена Уссея, купившего в
Гавре "Камиллу", и его совет приехать и жить в самом
Париже или поблизости, где ему будет легче
использовать, как говорил художник, "свой
маленький талант", Моне подавил гордость и в
июле написал коллекционеру: "Господин Годибер
только что снова был так любезен, что дал мне
возможность обосноваться здесь и поддержал мое
небольшое семейство. Я устроился, нахожусь в
очень хорошей форме, полон желания работать, но,
увы, это роковое отклонение буквально вырывает у
меня изо рта кусок хлеба. Несмотря на мои очень
невысокие цены, торговцы и любители искусства
показывают мне спину. А всего печальнее видеть,
как мало интереса проявляется к произведению
искусства, на которое не установлена цена. Я
подумал, и, надеюсь, вы извините меня, что,
поскольку одна из моих картин раньше пришлась
вам по вкусу, вы. быть может, захотите посмотреть
еще несколько тех, которые мне удалось спасти. Я
полагал, что, быть может, вы будете настолько
добры и придете мне на помощь, так как положение у
меня отчаянное и, что самое худшее, я даже не могу
работать. Не стоит говорить вам, что я готов
сделать все, что угодно и за какую угодно цену,
лишь бы выкарабкаться из этого положения и иметь
возможность сейчас начать картину для
следующего Салона, чтобы опять со мной не
повторилось подобной истории".
Однако Арсен Уссей, видимо,
мало что сделал для художника и едва ли купил у
него еще одну картину. Вскоре после этого Моне
попросил Базиля прислать ему краски, чтобы он, по
крайней мере, мог продолжать работать. Но в
августе он уже заботился не о красках. "Ренуар
приносит нам из дому хлеб, чтобы мы не умерли с
голоду, - писал он Базилю. - Неделя без хлеба, без
огня в очаге, без света - это ужасно".
К концу августа у Моне не
осталось красок, и он не мог продолжать работу.
Базиль, видимо, не мог помочь ему в достаточной
мере, потому что заложил собственные часы. Что же
касается Ренуара, то ему приходилось не лучше. Он
был в долгу у торговцев, и у него не хватало денег
на марки для писем Базилю. "Мы едим не каждый
день, - писал он ему, - но, несмотря на это, я
счастлив, потому что, когда дело касается работы,
Моне - превосходная компания", но тут же
добавлял: "Я почти ничего не делаю, так как у
меня мало красок".
Невзирая на свое безнадежное
положение, Моне не терял веры, и Ренуар
впоследствии с благодарностью вспоминал о том,
что Моне вселял в него мужество каждый раз, когда
он был готов впасть в отчаяние. Оба друга часто
вместе посещали "лягушатник" - купальню на
Сене, неподалеку от ресторана Фурнез в Буживале,
где река с лодками и веселыми купальщиками
представляла привлекательный мотив. Но работу
снова пришлось прервать, и в конце сентября Моне
в письме к Базилю сообщал: "У меня остановка
из-за отсутствия красок... Только я один в этом
году ничего не сделаю. Это заставляет меня
злиться на всех. Я завистлив, зол, я вне себя. Если
бы я мог работать, все бы шло хорошо. Вы пишете,
что не 50 и не 100 франков могут меня выручить.
Возможно, но если вы так считаете, то мне не
остается ничего другого, как разбить голову об
стену, потому что в ближайшем будущем я не смогу
предъявить прав ни на какое состояние. Есть у
меня мечта - картина "Лягушатник". Я сделал для нее несколько плохих
этюдов, но это мечта. Ренуар, который провел здесь
два месяца, тоже хочет писать такую же
картину".
Клод Моне.
"Лягушатник". 1869 г.
Холст, масло. 74х100 см.
Метрополитен-музей, Нью-Йорк.
О
картине |
Пьер Огюст Ренуар.
"Лягушатник". 1869 г.
Национальный музей, Стокгольм.
О
картине |
Изучение воды играло важную
роль в развитии стиля Моне и его друзей. В 1869 году
Моне написал картину - женщина, сидящая на берегу
реки; основной интерес этой картины заключался в
передаче отражений в воде. Так же как снег
позволил художникам исследовать проблему теней,
изучение воды давало превосходную возможность
наблюдать отражения и рефлексы. Это подтверждало
их уверенность в том, что так называемый
локальный цвет в действительности является
чистой условностью и что каждый предмет
раскрывает глазу цветовую гамму, обусловленную
его собственным цветом, его окружением и
атмосферными условиями. Более того, изучение
воды давало повод к изображению неоформленных
масс, оживляемых лишь богатством нюансов, и
больших поверхностей, фактура которых требовала
применения живых мазков.
Моне уже широко использовал
живые мазки, так же как и Ренуар, который в своем
этюде "Лето", выставленном в Салоне 1869 года,
ввел на заднем плане большие точки, изображающие
листья. В "Лягушатнике" оба друга использовали быстрые
мазки, точки изапятые, чтобы передать сверкающую
атмсоферу, движение воды и позы купающихся. То,
что официальные художники сочли бы
"эскизностью", - выполнение всего полотна
без единой определенной линии, использование
мазка как графического средства, манера
компоновать поверхности исключительно при
помощи мелких частиц красочного пигмента
различных оттенков - все это стало теперь для
Моне и Ренуара не только практическим методом
реализации их намерений, это стало
необходимостью, если они хотели сохранить
вибрацию света и воды, впечатление движщения и
жизни. Их техника была логическим результатом их
работы на пленэре и их стремления видеть в
предметах не детали, которые им были знакомы, а
целое, которое они ощущали. Если манера
выполнения у Моне была шире, чем у Ренуара, то
краски его еще были непрозрачными, тогда как
Ренуар использовал более светлые краски и более
тонкий мазок.
Недели, проведенные вместе в
Буживале,положили основу настоящему творческому
содружеству этих двух художников. Писали ли они
одни и те же цветы в одной и той же вазе, ставили
ли мольберты перед одним и тем же мотивом, -
Ренуар и Моне годами работали вместе,обращаясь к
тем же самым сюжетам чаще, чем все другие члены их
группы. И в этом творческом общении они
выработали стиль, который также по временам
сближал их друг с другом больше, чем с остальными.
Моне и Ренуар расстались в
октябре 1869 года, после того как каждый из них
написал по нескольку этюдов "Лягушатника". Моне отправился в Этрета, затем в
Гавр и в ноябре вместе с Камиллой и маленьким
Жаном обосновался неподалеку от Парижа в
Сен-Мишеле, близ Буживаля. Ренуар присоединился к
Базилю, который только что снял новую мастерскую
в Париже на улице кондамин, в квартале Батиньоль,
вблизи кафе Гербуа.
Базиль тоже посвятил летние
месяцы изучению купающихся на пленэре, но в его
большом полотне "Летняя
сцена" ("Купальщики") фигуры еще недостаточно объединены с
пейзажем, потому что художник выполнял не всю
картину на открытом воздухе и, используя более
или менеегладкий мазок для тел купальщиков,
употребил мелкие, живые мазки для травы, деревьев
и воды, чем нарушил единство композиции. Базиль
позднее задумал написать обнаженную фигуру в
своей мастерской, комнате, которая так нравилась
ему, что он уже однажды сделал ее сюжетом картины,
изобразив в большом ателье несколько своих
друзей. Но в противоположность Фантену, имевшему
обыкновение чуть ли не торжественно
группировать свои модели, Базиль попытался
показать их с той непринужденностью, которая
царила в его обители. В то время как Метр играет
на пианино, Золя перегнулся через перила
лестницы, разговаривая с сидящим на столе
Ренуаром, Мане рассматривает поставленную на
мольберт картину, Моне, стоя за ним, курит и
наблюдает, а Базиль с палитрой в руках стоит
рядом с ним. После того как Базиль закончил
портреты друзей, Мане взял в руки кисти своего
друга и сам придал портретное сходство его
изображению".
Фредерик Базиль
"Купальщики (Летняя сцена)".
1869 г.
Холст, масло. 160х160,7 см.
Художественный музей Фогга,
Гарвардский университет, Кэмбридж.
|
Фредерик Базиль
"Мастерская на улице Ла Кондамин, 9, в
Париже". 1870 г.
Холст, масло. 98х128,5 см.
Музей д'Орсэ, Париж.
|
В мае 1870 года Базиль оставил
свою мастерскую на улице Кондамин и перебрался
на другой берег Сены, чтобы поселиться на улице
де Бозар, в том же доме, где была мастерская
Фантена. Ренуар не последовал за ним на
противоположный берег Сены. В то время как Базиль
переезжал из района кафе Гербуа, в этом заведении
появился новый гость. Марселен Дебутен был
странным и забавным человеком - живописей, гравер
и писатель, но главным образом представитель
богемы. Неопределенно аристократического
происхождения, он умудрился промотать солидное
состояние и жил в огромном замке в Италии, пока
долги не вынудили продать его.
Пьеса его была принята
Французским театром, и он сохранял превосходное
чувство достоинства, несмотря на свои более или
менее романтические лохмотья. Полный
оригинальных идей и сведущий во многих отраслях
знаний, он мог блистать в обществе, особенно если
ему удавалось разражаться монологами. Его
присутствие высоко ценили в кафе Гербуа.
В начале 1870 года в кафе,
по-видимому, царило большое возбуждение.
Поскольку право избирать жюри было теперь
предоставлено каждому выставлявшемуся
художнику, некоторые из них задумали представить
список своих собственных кандидатов, список,
блистающий отсутствием каких бы то ни было
членов Академии. Инициатором, по-видимому,
являлся Жюль де ла Рошнуар, бывший ученик Кутюра
и друг Мане. Среди тех, кого поспешно созванный
комитет наметил в жюри, были Коро, Добиньи, Милле,
Курбе, Домье, Мане, Бонвен, Аман Готье и некоторые
другие. Мане тотчас же попросил Золя напечатать в
нескольких газетах заметки с призывом к
художникам голосовать за этот список. Но этот
план печально провалился. Из всего списка
избраны были только Коро и Добиньи, но они
фигурировали также и в официальном списке. Хотя
оба они и получили больше голосов, чем все
остальные члены жюри, они были скомпрометированы
своим согласием возглавить крамольный и
провалившийся список. Авторитет их в жюри был,
таким образом, подорван, и когда Добиньи не смог
добиться, чтобы приняли хотя бы одну картину
Моне, он отказался участвовать в решениях жюри.
"Раз мне понравилась эта картина, - объяснял он,
- я не могу позволить, чтобы не признали мое
мнение. Равносильно сказать мне, что я не знаю
своего дела". Коро вышел из состава жюри вместе
с Добиньи, но не из-за уважения к Моне.
Огюст Ренуар
"Купальщица". 1870 г.
|
Огюст Ренуар
"Алжирская женщина". 1870 г.
Национальная художественная галерея, Вашингтон.
|
Могло показаться, что члены
жюри особенно возмущались упорством, с которым
Добиньи защищал Моне, потому что из всей
Батиньольской группы он один был теперь выделен
и предан остракизму. Обе картины Моне были
отвергнуты, в то время как у Мане, Берты Моризо,
Писсарро, Ренуара, Сислея и Фантена было принято
по два полотна, а у Базиля и Дега по одному. Мане
выставил "Урок музыки" и "Портрет
Евы Гонсалес", у
которой тоже была выставлена в Салоне картина.
Ренуар послал "Купальщицу", все еще слегка напоминающую Курбе, и "Алжирскую
женщину", написанную
сверкающими красками, которая открыто
провозглашала его восхищение Делакруа. Сислей
показал два парижских пейзажа, Берта Моризо -
двойной портрет матери и сестры Эдмы, Дега -
портрет дамы с японским веером, а Фантен был
представлен "Мастерской
в квартале Батиньоль"
и картиной "Чтение", получившей медаль.
Несмотря на то что картина Евы Гонсалес была
написана под сильным влиянием ее нового учителя -
Мане, в каталоге она была обозначена: "ученица
Шаплена". Берта Моризо представила жюри свой "Вид порта
Лориан" и двойной
портрет матери и сестры Эдмы, который имел волнующую историю. Пюви
де Шаванн критиковал голову госпожи Моризо, и
художница переделала картину, перед тем как
попросить Пюви снова прийти посмотреть. Но
последний отказался. "До сих пор мои несчастья
еще были невелики, - писала она несколько дней
спустя своей сестре. - Усталая, изнервничавшаяся,
я пошла в мастерскую к Мане. Он спросил меня, что
со мной, и, видя мою нерешительность, сказал с
чувством: "Завтра, после того как я представлю
свою картину (в Салон), я приду посмотреть вашу
работу; доверьтесь мне, я скажу, что вам надо
сделать". На следующий день, около часа дня, он
является, находит в моей картине все очень
хорошим, немного менее удачным - низ платья, берет
кисти и делает несколько великолепных мазков.
Мама в экстазе! Вот тут-то и начались мои
несчастья: раз уж он увлекся - ничто не может его
остановить; он переходит от юбки к корсажу, от
корсажа к голове, от головы к фону. Он отпускает
тысячу шуток, смеется как сумасшедший, отдает мне
палитру, снова ее забирает, наконец к пяти часам
вечера мы создаем самую красивую карикатуру,
какую только можно вообразить. Мы ждали, когда ее
унесут. Так или иначе, он заставил меня поставить
ее на тележку, и я была совершенно уничтожена. Моя
единственная надежда, что эту картину не примут;
мама находит всю эту историю смешной, я ее нахожу
душераздирающей".
Эдуард Мане
"Портрет Эвы Гонсалес". 1870 г.
Национальная галерея, Лондон.
|
Берта Моризо
"Чтение: мать и сестра художницы". 1869-1870
гг.
Холст, масло. 101х81,8 см.
Национальная галерея искусств, Вашингтон.
|
Картина была принята, но,
учитывая недовольство своей дочери, госпожа
Моризо считала лучшим забрать эту картину из
Дворца промышленности (Салона), где она
находилась. Между тем художницка, опасаясь, что
Мане, проявивший столько хороших намерений,
рассердится, решила, несмотря ни на что, все-таки
выставить этот портрет и смиренно встретить все
поношения, которых она ожидала. Но их не
последовало, что позволило ей написать своей
сестре: "Меня не слишком хвалили, как ты сама
понимаешь, но были достаточно любезны, чтобы не
очень меня огорчить. Я, конечно, исключаю
господина Дега, который относится с высокомерным
презрением ко всему, что я могу сделать..."
Салон 1870 года - последний
Салон Второй империи - был достаточно эффектным
зрелищем. Главными приманками служили
"Саломея" - картина блистательной
вульгарности, принадлежавшая кисти нового
пришельца - Анри Реньо (вскоре убитого на поле
сражения), и портрет работы другого молодого
художника - Бастьен-Лепажа - "нового метеора
реализма", живописца удручающей ловкости.
который сумел приспособить к вкусам широкой
публики великие завоевания реализма. Леон Бонна,
с которым Дега познакомился в Италии, тоже
привлекал много внимания своими
добросовестными, но лишенными вдохновения
портретами. Благосклонность публики, как всегда,
была отдана несносным пошлостям художника жанра,
среди которых Тульмуш, кузен Моне, пользовался
наибольшим успехом, в то время как произведения
Мане еще раз вызвали смех толпы.
В первый раз Базиль
пользовался некоторым успехом. "Я в восторге
от моей экспозиции, - писал он своим родным, - моя
картина очень хорошо повешена, все ее видят, и все
о ней говорят; правда, больше говорят плохое, чем
хорошее, но, во всяком случае, я стал объектом
внимания, и с этого времени, что бы я ни выставил,
я не останусь незамеченным".
Берте Моризо повезло меньше.
Ее "Вид
порта Лориан",
произведение удивительно свежее, было повешено
"на такой высоте, что о нем невозможно было
судить". Художница провела целый день в залах
Салона в обществе Пюви де Шаванна, хотя она еще не
простила ему те неприятности, которые произошли
с ее портретом. "Фантен имеет настоящий успех, -
сообщала она своей сестре. - Мане в отчаянии от
того места, какое он занимает, между тем его две
картины очень хороши. Они, как всегда, привлекают
внимание; мадемуазель Гонсалес сносна, но не
больше". Пресса не была нежна к Мане. Альбер
Вольф задал тон в "Figaro", назвав портрет
Евы Гонсалес
"отвратительной карикатурой, выполненной
маслом" и обвиняя художника, что он создает
"грубые образы специально для того, чтобы
привлекать внимание".
На этот раз Дюре взял на себя
защиту своих друзей в серии отчетов о Салоне,
посвященных главным образом "новым
пришельцам, у которых, очевидно, будет большое
будущее". Он очень хвалил Писсарро, чьи
произведения, видимо, не были замечены другими
критиками, а также Фантена и Дега, но не упомянул
Базиля, Ренуара, Сислея и Берту Моризо. Однако он
посвятил специальную статью Мане. "Еще вчера, -
говорил он, - считали странным Курбе, а теперь его
превозносят до небес и курят ему фимиам. Но
стоило к нему привыкнуть, как защитники рутины,
накидывающиеся на все новое, и посредственности,
ненавидящие все оригинальное, обрушиваются на
пришедшего ему на смену Мане. В силу этого мы
остановились перед полотнами Мане. Но мы были не
единственными. Наоборот, перед ними стоит толпа,
и мы тут же заметили, что наша прелестная публика,
только что умиравшая от экстаза перед самым
жалким подражанием, насмехается теперь над нашим
поистине оригинальным художником именно по
причине его оригинальности и той творческой
самостоятельности, которая нас привлекает и
чарует.
"Ах, как это плохо
нарисовано!" - в течение тридцати лет это
говорили о Делакруа.
"Но это совсем не сделано!
Это только наброски!" - вчера еще это был
постоянный припев по поводу Коро.
"Ах, мой бог, как эти люди
уродливы, какие ужасные типы!" - это, в сущности,
резюме мнений буржуа о Милле и т.д.
И так будет продолжаться с
господином Мане до тех пор, пока публика,
свыкнувшись с тем соединением достоинств и
недочетов, светлых и теневых сторон, которые
составляют его индивидуальность, примириться с
ним и начнет высмеивать какого-нибудь вновь
появившегося художника".
Но так как статьи Дюре
появились в газете, принадлежащей оппозиции, то
они чуть ли не скомпрометировали тех, кого он
намеревался возвысить. Арсен Уссей тоже, наконец,
написал в защиту Моне, отвергнутого в 1870 году, в
то время как примиренный Дюранти посвятил
большую и очень хорошую статью Мане.
Сезанн, как всегда наиболее
лихой из всей группы, остался верен своему
намерению "скорее оскорблять жюри, чем искать
путей быть принятым в Салон". Он дождался
последнего дня приемки картин, чтобы принести
свои произведения, выбрав два полотна, как бы
специально предназначенные для того, чтобы не
понравиться "этим господам". Одно из них -
огромный портрет его друга Ахилла Ампрера (два
метра высотой), изображающий карлика с головой
мушкетера, покоящейся на хрупком костлявом теле.
Эта фигура, странная и гротескная, облаченная в
синий домашний халат, из-под которого видны
длинные лиловые кальсоны и мягкие красные
шлепанцы, сидит на большом цветастом кресле.
|
Поль Сезанн
"Портрет Ашиля Амперера".
1866-1868 гг.
Холст, масло. 200х122.
Частное собрание. |
Вторая картина Сезанна
изображала лежащую обнаженную женщину с формами
весьма угловатыми, в которой не было ничего
похожего на "шарм", "грацию" или
"законченность", так высоко ценившиеся в
жюри. Появление этих двух работ было сенсацией.
Один журналист поспешил осветить в прессе этот
инцидент.
"Художники и критики,
которые находились во Дворце промышленности 20
марта - последний день приемки картин, - будут
помнить овацию, устроенную двумя картинам нового
жанра... Курбе, Мане, Моне и все вы, художники,
работающие ножом, щеткой, метлой и другими
орудиями, - вас всех переплюнули! Я имею честь
представить вам вашего учителя: господина
Сезанна (sic!), Сезанна из Экса! Это
художник-реалист, и более того - убежденный.
Послушайте лучше, что он мне говорил со своим
ярко выраженным южным акцентом: "Да, мой
дорогой господин, я пишу, как я вижу, как я
чувствую, - а мои чувства очень сильные... Те,
другие чувствуют и видят так же, как я, но они не
осмеливаются... Они делают картины для Салона... а
я смею, господин, я смею. Я имею смелость иметь
свои мнения - смеется тот, кто смеется
последним".
Сезанн, предвидевший, что
будет отклонен, находился в Париже при открытии
Салона и 31 мая присутствовал в качестве
свидетеля на свадьбе Золя.
Несколько недель спустя. 26
июня, Моне обвенчался с Камиллой. Что же касается
Сезанна, то незадолго до этого он встретился с
молодой натурщицей Гортензией Фике, которая
согласилась разделить с ним жизнь. Он, возможно,
еще был в Париже, когда 18 июля 1870 года Франция с
"легким сердцем", как сказал Эмиль Оливье,
председатель совета министров, объявила войну
Пруссии.
Объявление войны застало
Базиля в поместье его родителей вблизи Монпелье,
где благодаря напряженной работе его большая
восприимчивость нашла наконец свободное,
непринужденное выражение. Казалось, он наконец
достиг того единения с природой, которое
отличало Писсарро, той легкости выражения,
которая была присуща Ренуару, и той уверенности в
собственных возможностях, которая была главной
силой Моне. Но перед лицом бедствий, грозящих его
стране, он не чувствовал желания продолжать
работу. 10 августа он записался в полк зуавов,
славившийся тем, что обычно выполнял самые
опасные задания.
Дега, который писал этюды на
побережье, вернулся в Париж. Моне остался в Гавре;
Ренуар, зачисленный в кирасирский полк, был
послан в Бордо, а впоследствии в Тарб, где должен
был объезжать лошадей, в чем он ничего не смыслил.
Золя, как единственный сын вдовы, был освобожден
от военной службы и собирался поехать в Марсель.
Сезанн же, дважды вытащивший несчастливый номер
в жеребьевке, но выкупленный отцом, не имел
сейчас большого желания надевать военную форму.
Он оставил родительский дом в Эксе и отправился
работать вблизи Эстака, на побережье
Средиземного моря, неподалеку от Марселя, где
обосновался с Гортензией Фике, скрывая эту связь
от отца. В Эстаке, куда к нему на некоторое время
приезжал Золя, Сезанн по преимуществу посвящал
свое время пейзажной живописи, пытаясь заменить
взволнованные порождения своей фантазии
непосредственным и верным наблюдением природы.
Работая, он вспомнил, что уже много лет назад
Писсарро изъял из своей палитры "черную
краску, битюм, сиенну жженную и охры".
"Пишите только тремя
первичными красками (красной, синей, желтой) и их
непосредственными производными", - говорил он
Сезанну.
Хотя Сезанн еще не пришел к
радикальному изменению своей палитры, он все же
начал употреблять мелкий мазок, свойственный его
друзьям, и в целом прибегать к более светлой
гамме. Новый портрет его друга Валабрега,
написанный в этот период, свидетельствует о
таком переходе. В то время как лицо моделировано
мелкими и яркими мазками, остальное передано в
широкой манере и в довольно темных тонах.
Тем временем военные дела с
каждым днем становились все хуже. Встретив
сопротивление опытного врага, превосходящего
своей численностью и снаряжением, французские
армии, совершенно неподготовленные, нуждающиеся
в самом необходимом, возглавляемые неспособными
и даже предательски настроенными придворными
фаворитами, вступали в безнадежные бои.
Поражение следовало за поражением, пока наконец
катастрофа под Седаном не решила судьбу Франции.
2 сентября 1870 года Наполеон III
капитулировал. Спустя два дня в Париже была
объявлена Третья республика. Виктор Гюго
возвратился из изгнания, в Париже он был встречен
новым мэром Монмартра Жоржем Клемансо,
вернувшимся из Соединенных Штатов, где он жил с
1865 года. А Гамбетта призывал своих
соотечественников объединиться против
могущественного захватчика, умереть, но спасти
честь нации.
Мане был ревностным
республиканцем, так же как его друзья Золя и Дюре.
Семью свою он отослал в безопасное место на юге
Франции. Страстный почитатель Гамбетты, он со
своим братом Эженом и Дега начал теперь часто
посещать политические митинги в Париже. В то
время как двое его братьев и Гийме находились в
маневренных войсках, он записался добровольцем в
артиллерию Национальной гвардии и стал штабным
офицером под началом Мейссонье. Бракмон, Пюви де
Шаванн, Каролюс-Дюран и Тиссо служили в той же
части. Дега, хотя и не был республиканцем,
записался в инфантерию, но был переведен в
артиллерию из-за болезни правого глаза. В полку
он встретил своего бывшего школьного товарища,
художника и инженера Анри Руара, который с тех
пор стал одним из его самых близких друзей.
В то время как день и ночь
гремели пушки, Мане, его брат, Дега и Стевенс
изредка собирались в Пасси у Моризо, так как
Берта отказалась покинуть Париж. Ее мать в письме
к своим двум другим дочерям описывала один из
этих визитов следующим образом: "Господин Дега
был так потрясен гибелью своего друга скульптора
Кювелье, что находился в невозможном состоянии.
Он и Мане чуть не вцепились друг другу в волосы,
обсуждая средства обороны и вопросы
использования Национальной гвардии, причем
каждый из них готов был пойти на смерть ради
спасения своей страны. Господин Дега записался в
артиллерию, хотя, судя по его словам, он еще ни
разу не слышал, как стреляет пушка. Он хочет
услышать этот звук, желая удостовериться, сможет
ли выдерживать взрывы".
Эдуард и Эжен Мане сделали
все, что могли, чтоб уговорить семейство Моризо
уехать из Парижа. "Братья Мане так
красноречиво описывали ужасы, которые мы рискуем
испытать, что могли бы напугать самых стойких
людей. Ты знаешь их склонность преувеличивать; в
такие минуты они все видят в черном свете".
Когда пруссаки приближались
к Парижу, Писсарро был вынужден бежать из
Лувесьенна, не имея возможности захватить с
собой картины, почти все написанное им начиная с
1855 года; не смог он захватить и некоторое
количество картин Моне, оставленных ему на
сохранение. Писсарро с семьей вначале нашел
пристанище на ферме своего друга Пьетта в
Монфуко, в Бретани, а позже уехал в Лондон, где
жила его двоюродная сестра и куда уехала также
его мать. В то время как немцы устроили в доме
Писсарро мясную лавку, Курбе был назначен в
Париже председателем комиссии по сохранению
национальных художественных сокровищ. Он смог
обеспечить своим работам относительную
безопасность, поместив их в новых галереях
Дюран-Рюэля на улице Лаффит.
В начале сентября в Гавре
Моне был свидетелем невероятного наплыва людей
на пароходы, отбывающие в Англию. Буден подумывал
отправиться в Лондон, но потом решил в пользу
Брюсселя, куда бежали некоторые из его друзей.
Диаз тоже уехал туда. Моне в конце концов оставил
жену с ребенком и умудрился добраться до Лондона.
Среди прочих уехали в Англию Добиньи и Бонвен.
Коро бежал в Париж из своего
дома в Виль д'Авре и предложил большую сумму на
изготовление пушки, для того чтобы прогнать
пруссаков из лесов Виль д'Авре.
19 сентября началась осада
Парижа. Тремя неделями позже Гамбетта на
воздушном шаре покинул город, чтобы организовать
сопротивление в провинциях. Правительство
обосновалось в Бордо, и Золя направился туда,
чтобы занять пост секретаря при кабинете
министра Глез-Бизуэна, которого он вместе с Дюре
встречал как редактора антиимперской газеты
"Tribune".
В ноябре Мане писал из Парижа
своей жене: "Мой рюкзак набит всем необходимым
для работы, и скоро я начну несколько набросков с
натуры". Но серьезность положения, видимо,
помешала ему заниматься живописью. "Кафе
Гербуа - мое единственное спасение, - писал он
немного позднее. - И это становится довольно-таки
однообразным".
28 ноября в сражении при
Бон-ла-Роланде был убит Фредерик Базиль.
В Париже постепенно начинали
царить голод и эпидемии. Мане сообщал жене, что
люди едят кошек, собак и крыс, счастливчикам
удавалось достать конину. В письме к Еве Гонсалес
он жаловался, что ослиное мясо стало слишком
дорогим.
Вскоре к испытаниям парижан
добавился страшный холод. 5 января 1871 года
пруссаки начали обстрел города. Снабжение
провизией окончательно прекратилось. День и ночь
по Парижу били пушки врага. Столица Франции
капитулировала лишь 28 января. Франция проиграла
войну. 1 марта германские войска на сорок восемь
часов условно оккупировали Париж.
Тем временем в Лондоне Моне
снова переживал трудные дни, пока не
повстречался с Добиньи, который писал тогда виды
Темзы, имевшие в Англии большой успех. Добиньи
был тронут бедственным положением Моне и в
январе 1871 года познакомил его со своим торговцем
Полем Дюран-Рюэлем, тоже бежавашим в Лондон,
предварительно отправив туда большинство своих
картин. Он только что открыл галерею на Нью
Бонд-стрит.
Добиньи пошел даже на то, что
предложил заменить своими собственными
картинами те работы Моне, которые Дюран-Рюэль не
сможет продать.
Но Добиньи не пришлось очень
сильно настаивать. Дюран-Рюэль уже был
заинтересован картинами Моне, которые иногда
появлялись в Салоне, и рад был познакомиться с
молодым художником. Обозреватель Салона 1870 года
в "Revue internationale de l'art et de la curiosite", издаваемом
Дюран-Рюэлем, считал нужным подчеркнуть
значительность таких художников, как Писсарро,
Дега и Мане, а также и Моне, невзирая на то что
картины его были отвергнуты жюри. Более того,
Дюран-Рюэль, по-видимому, уже приобрел работы
этих художников, так как выставки, которые он
устраивал в Лондоне в течение 1870-1875 годов,
включали картины Писсарро, Сислея, Моне, Ренуара,
Дега и Мане.
В конце концов, казалось
естественным, что, торгуя долгие годы картинами
барбизонских художников и содействуя своим
упорством и смелостью их окончательному
признанию, Дюран-Рюэль будет как-то
заинтересован в последователях Коро, Диаза и
Курбе среди нового поколения. И в самом деле,
когда в течение того же января Писсарро зашел в
галерею Дюран-Рюэля и оставил там картину, он
немедленно получил обнадеживающий ответ: "Мой
дорогой господин Писсарро, вы принесли мне
очаровательную картину, и я сожалею, что
отсутствовал в галерее и не смог лично
засвидетельствовать вам свое почтение. Сообщите
мне, пожалуйста, цену, которую вы хотите получить
за нее, и, когда сможете, будьте любезны, пришлите
еще. Я должен продать здесь много ваших работ. Ваш
друг Моне справлялся у меня о вашем адресе. Он не
знал, что вы в Англии".
Дюран-Рюэль купил одну за
другой две картины Писсарро, платя по 200 франков
за каждую, что было больше, чем художник получал
от папаши Мартина в Париже; по 300 франков он
платил за картины Моне.
С тех пор он выставлял их
работы на каждой выставке, которую устраивал в
Лондоне, но, несмотря на все свои усилия, не смог
продать их в Англии.
Сислей, как британский
подданный, тоже уехал в Англию, но, видимо, не
встречался там ни с Дюран-Рюэлем, ни с Писсарро,
ни с Моне. Однако следует упомянуть, что
пятьдесят лет спустя Дюран-Рюэль сообщил в
интервью, что с Сислеем его познакомил Моне в
Лондоне.
Моне и Писсарро были
счастливы, найдя друг друга в Лондоне, и стали
часто встречаться. Писсарро впоследствии
вспоминал: "Моне и я были в восторге от
лондонских пейзажей. Моне работал в парках, а я,
живя в Нижнем Норвуде, очаровательном в то время
предместье, изучал эффекты тумана, снега и весны.
Мы писали с натуры... Посещали мы и музеи. Акварели
и картины Тёрнера и Констебла, полотна старика
Крома, конечно, имели влияние на нас. Мы
восхищались Гейнсборо, Лоуренсом, Рейнольдсом и
пр., но в основном мы были поражены пейзажистами,
которые импонировали нашим взглядам на пленэр,
на передачу света и мимолетных впечатлений.
Среди современных художников нас очень
заинтересовали Уатс и Россетти". Однако
Писсарро подчеркивал, что "Тёрнер и Констебл,
научив нас кое-чему, показывали в то же время
своими работами, что они не имели представления
об "анализе тени", которая в картинах
Тёрнера всегда казалась провалом,
преднамеренным эффектом. Что же касается деления
цветов, то Тёрнер убедил нас в превосходстве
этого как метода, но не как средства достижения
правдивости..." Моне также утверждал в более
поздние годы, что искусство Тёрнера имело
ограниченное воздействие на его эволюцию. Он и
Писсарро благодаря непосредственным
наблюдениям в 1870 году уже ближе стояли к природе,
чем Тёрнер, чьи работы, Моне не скрывал этого в
своих беседах с друзьями, "были антипатичны
ему из-за необузданного романтизма
воображения".
Джозеф Тёрнер
"Последний рейс корабля "Отважный". 1838
г.
Холст, масло. 91х122 см.
Национальная галерея, Лондон.
|
Джозеф Тёрнер
"Дождь, пар и скорость". 1844 г.
Холст, масло. 90,8х121,9 см.
Национальная галерея, Лондон.
|
Обоим друзьям, по словам
Писсарро, "пришла в голову мысль послать наши
этюды на выставку в Королевскую Академию.
Естественно, мы были отвергнуты".
Если бы не моральная и не
материальная поддержка Дюран-Рюэля, они могли бы
пасть духом, потому что вести, приходившие из
Франции, как и следовало ожидать, звучали
неутешительно. Писсарро, просивший одного из
своих знакомых - художника Белиара - прислать
подробный отчет, в конце февраля получил письмо:
"Все наши друзья здоровы. Мане уехал на юг (к
своей семье) несколько дней тому назад. Золя...
вернулся к частной жизни и живет в Бордо, выжидая,
как развернутся события. Он просил передать вам
привет. Гийме здоров, Гийомен тоже. Дюранти все
такой же. Сезанн на юге, Дега, как мне говорил
Дюранти, немножко свихнулся. Я не видел Фантена ,
Сислея и Ренуара целый век. Моне, кажется, в
Дьеппе или в Англии. Удино работает в мэрии, а я не
работаю совсем. Нет угля!.. У меня нет известий о
вашем доме в Лувесьенне! На одеяла, одежду, обувь,
белье, поверьте мне, вы можете поставить крест... а
ваши картины, поскольку они всем нравятся, я
надеюсь, будут служить украшением прусских
гостиных. Близость леса, вне всякого сомнения,
спасла вашу мебель. Добиньи только что вернулся
из Лондона, где заработал массу денег. Думаю, что
вашей матери лучше оставаться в Лондоне, пока
здесь все наладится. Есть основания полагать, что
будет подписан мирный договор, но может
возникнуть много осложнений и событий до и
после..."
И действительно, судьба
имела в запасе много неожиданностей. В марте
отчаявшееся население Парижа восстало против
военных мер нового правительство, и оно бежало в
Версаль; в столице была провозглашена Коммуна.
Курбе был избран народным представителем, а
также стал президентом новой федерации
художников, именем которой ликвидировал
Академию в Риме, Школу изящных искусств,
отделение изящных искусств Института, а также
все медали и награды, выдаваемые в Салонах. Но
статут, касающийся жюри Салона, остался без
изменений. Среди тех, кто наиболее регулярно
посещал собрания федерации, были Аман Готье и
бывший учитель Берты Моризо - Удино. Бонвен, Коро,
Курбе, ДОмье и Мане входили в комитет, выбранный
для того, чтобы заменить экс-администрацию по
делам изящных искусств.
Назначенный "куратором
изящных искусств", Курбе участвовал в
свержении Вандомской колонны, считавшейся
символом войн и агрессий и прославления династии
Бонапарта. Вандомская колонна была
восстановлена после падения Коммуны. Падение это
произошло после новой осады Парижа, на этот раз
войсками версальского правительства, которые в
первые дни мая начали обстрел города. 21 мая
войска вошли в Париж, и началась страшная резня. В
одну неделю город был буквально затоплен кровью.
28 мая сопротивление прекратилось.
Мане, чей друг Дюре, едва
избежал ареста во время Коммуны, вернулся в Париж
перед последними майскими уличными боями и
запечатлел их в двух литографиях. Золя прибыл в
Париж за четыре дня до восстания и оставался там
до середины мая. Демобилизовавшись, Ренуар тоже
вернулся в столицу, но во время коммуны снова
уехал и устроился вместе со своей матерью вблизи
Лувесьенна. Дега, оставивший Париж после
прекращения военных действий, провел месяцы
Коммуны со своими друзьями Вальпинсонами в их
деревенском поместье.
Берта Моризо вместе с
родителями оставила Париж и присоединилась к
Пюви де Шаванну в предместье Сен-Жермен. Примерно
в это же время покровитель Писсарро Ароза
пригласил в Париж своего крестника Поля Гогена,
который только что отбыл воинскую повинность во
флоте и сейчас по рекомендации Арозы поступил в
банк Бертена.
В Лондоне Писсарро продолжал
получать довольно неприятные известия из
Франции. Хозяйка дома, в котором он жил в
Лувесьенне, сообщала ему, что "пруссаки
натворили много бед... Кое-какие картины нам
удалось сохранить, но большинство их эти господа,
боясь испачкать ноги, разложили в саду и
использовали в качестве ковра".
А Дюре после подавления
Коммуны писал Писсарро: "Ужас и отчаяние
продолжают царить в Париже. Ничего подобного еще
не бывало... У меня есть только одно желание -
уехать, бежать на несколько месяцев из Парижа...
Париж пуст и опустеет еще больше... Что же
касается живописцев и художников, то можно
подумать, что их вообще никогда не было в
Париже".
Дюре сообщил Писсарро о
своем намерении поехать в Лондон, на что художник
ответил ему в июне: "Я пробуду здесь очень
недолго. Рассчитываю как можно скорее вернуться
во Францию. Да, мой дорогой Дюре, я не останусь
здесь, только за границей чувствуешь, как
прекрасна, величественна и гостеприимна Франция.
Какая разница с тем, что делается здесь.
Встречаешь только презрение, безразличие, даже
грубость; среди коллег царят лишь самая
эгоистическая зависть и обиды. Здесь нет
искусства, существует только сделка. Что
касается моих личных дел и продаж, то я ничего не
сделал, только Дюран-Рюэль купил у меня две
небольшие картины. Моя живопись не привлекает
никого, но со мной это бывает почти везде... Может
быть, я скоро буду в Лувесьенне, там я потерял все.
Из пятисот осталось около сорока картин".
Когда немного позже Дюре
встретился с Писсарро в Лондоне, он пришел в
восторг от последних работ художника, но счел
обстановку в Англии еще более неприятной, чем ее
изобразил Писсарро. "Из французских
художников англичане любят только Жерома, Розу
Бонёр и т.п., - писал он Мане. - Коро и другие
великие художники пока еще не существуют для них.
Положение здесь такое, каким оно было в Париже
двадцать пять лет тому назад..."
Путешествуя вокруг света,
Дюре оставил Британию ради Соединенных Штатов и
был счастлив сообщить, что в Новом Свете помимо
многих плохих картин он видел также несколько
хороших. "Современная французская школа
прививается здесь, - констатировал он, - я снова
видел в Бостоне "Кюре" Курбе. Это поистине
шедевр. В Бостоне я видел также несколько очень
красивых Тройонов... Курбе и эти Тройоны
компенсируют остальную безвкусицу".
В то время как Дюре писал эти
строки Мане, в Париже был арестован и заключен в
тюрьму в ожидании суда Курбе за активное участие
в Коммуне и в особенности за разрушение
Вандомской колонны.
Моне тем временем оставил
Англию, но вместо того чтобы вернуться во
Францию, направился раньше в Голландию. Возможно,
он сделал это по совету Добиньи или, быть может,
воспользовался его приглашением, потому что в
течение 1871 и 1872 годов Добиньи работал в Голландии
(он даже приобрел у Моне один из написанных им
видов канала Заандам). Моне намеревался остаться
в Голландии до конца года, привлеченный
живописными ветряными мельницами с красными
крыльями, необъятностью неба над плоской землей,
каналами и лодками, городами и домиками, которые,
казалось, поднимаются из воды. Все это являло ему
огромное разнообразие серых оттенков, именно тех
валеров, к которым был так чувствителен Буден.
Клод Моне
"Заандам". 1871 г.
Холст, масло.
Лувр, Париж.
|
"Мельница около Заандама". 1871 г.
Холст, масло.
Частная коллекция.
|
Наконец уехал и Писсарро. В
конце июня 1871 года он уже был снова в Лувесьенне.
Картина, написанная им вскоре после возвращения,
- "Дорога Рокенкур", - казалось, была
наполнена жизнерадостностью, тихой, но горячей
верой, чувством более сильным, чем лиризм его
ранних работ, потому что оно приобрело ясность.
Писсарро выражал пылкую
надежду, что "Париж восстановит свое
великолепие", и нашел Францию, объединенную
одним желанием - восстановить все, что было
разрушено, и снова занять в мире то место, которое
она занимала.
Заем, выпущенный
государством, был перекрыт подпиской в два с
половиной раза; огромные репарации,
затребованные пруссаками, были выплачены в
наивозможно кратчайший срок, и по всей стране,
освобожденной от невежественного тирана,
глубоко униженной на поле сражения, но гордой
своей новой республикой, казалось, начал царить
новый дух, новая жажда великих достижений. В
науке, искусстве, литературе, в области техники
создавались великие проекты и уверенно
начиналось их осуществление. "Наступает наше
время", - объявил Сезанну Золя.
В то время как немцы
радовались своей легкой победе над прогнившей
Второй империей, Фридрих Ницше имел смелость
заявить своим соотечественникам:
"Общественное мнение в
Германии чуть ли не запрещает говорить о злых и
опасных последствиях войн, особенно войны,
победоносно оконченной... И все же необходимо
сказать: большая победа - это большая опасность.
Человеческая натура переносит ее труднее, чем
поражение, и легче даже завоевать победу, чем
перенести ее так, чтобы она не превратилась в
поражение.
Из всех опасных последствий
недавней войны с Францией самым опасным является
широко распространенное, а может быть, даже общее
заблуждение, что в этой войне победила также
германская культура и она заслуживает лавров,
достойных такого успеха. Эта иллюзия чрезвычайно
вредна не потому, что она иллюзия, - существуют и
благотворные иллюзии, - но потому, что она
способна превратить нашу победу в полное
поражение... Не может быть никакой речи о победе
германской культуры по той простой причине, что
французская культура продолжает существовать и
мы зависим от нее так же, как прежде".
В ближайшие десятилетия не
только Германия, но и весь мир уповал на
французскую культуру, и, быть может, ни в одной
области ее главенствующее положение не было
таким бесспорным, как в области искусства.
Но понадобилось много
времени для того, чтобы ее роль и роль
французских художников получили всеобщее
признание, почти столько же времени, сколько
понадобилось самой Франции, для того чтобы
признать своих величайших художников.
По материалам
книги: Джон Ревалд "История импрессионизма".
/ Пер. с англ. П.В.Мелковой; Вступ. ст. и общ. ред.
М.А.Бессоновой; Худож. В.А.Тогобицкий. - М.: ТЕРРА -
Книжный клуб; Республика, 2002. - 416 с.: ил. Книга
на ОЗОНе