Письма: 1 2 3 4 5 6 7
С 8 мая 1889 г. по 15
мая 1890 г. письма Ван Гога идут из С.-Реми, где он
находится в психиатрической больнице, а затем из
такой же лечебницы в Овере-на-Уазе (Auvers-sur-Oise) с 21
мая по 27 июля 1890 г.
Умер Винсент Ван
Гог 29 июля 1890 г., покончив с собой в припадке
умоисступления, его брат Теодор умер 25 января 1891
г.
278
С.-Реми, 9
мая 1889
Дорогой Тео! Очень
благодарен за твое письмо. Ты вполне правильно
говоришь, что господин Салле во всем держался
совершенно исключительно. Я ему невероятно
обязан.
Я хотел тебе
сказать, что считаю, что хорошо сделал, приехав
сюда. Прежде всего потому, что, видя в этом
зверинце действительную жизнь помешанных и
различных сумасшедших, я теряю прежний смутный
страх, боязнь этой вещи и постепенно начинаю
смотреть на умопомешательство как на болезнь.
Кроме того, и перемена места, как мне кажется,
была мне полезна. Местный врач склонен считать
то, что со мной случилось, эпилептическим
припадком. Но я его об этом не спрашивал.
Получил ли ты ящик с
моими картинами? Любопытно знать, пострадали ли
они при пересылке или нет.
Я работаю над двумя
другими вещами: над фиолетовым ирисом и над
кустом бузины, двумя мотивами, найденными здесь в
саду.
Сознание долга
перед работой снова сказывается, и мне кажется,
все способности к работе возвращаются ко мне
довольно быстро.
Работа зачастую так
захватывает меня, что, кажется, я навсегда
останусь оторванным от всего остального и на
весь конец моей жизни ни к чему другому больше
неспособным.
Постараюсь ответить
на письмо моей новой милой сестры, которое меня
очень тронуло. Но не знаю, удастся ли мне это.
Жму тебе руку.
Винсент.
279
С.-Реми,
1889
Дорогая моя сестра!
Много благодарен за Ваше письмо. Я искал в нем
известий о брате, и вижу, что они хорошие. Я вижу,
как Вы это отметили, что он любит Париж, и это, как
видно, дает Вам удовлетворение, Вам, которая не
любит Парижа, а любит прежде всего прочего цветы,
- например, мне кажется, глицинии, уже начинающие,
вероятно, цвести. Но когда любишь что-нибудь,
разве не видишь лучше и правильнее эту вещь, чем
когда любви к ней нет?
Для него, как и для
меня, Париж - это, некоторым образом, кладбище, где
погибли многие прямо или косвенно знакомые нам
художники. Конечно, Милле, которого Вы стараетесь
полюбить, а с ним множество и других художников,
попытался вырваться из Парижа. Но Делакруа
трудно было бы себе представить иначе, чем
парижанином.
Как бы то ни было, мы
не дикари, не мужики, и к тому же мы, может быть,
даже обязаны любить эту (так называемую)
цивилизацию. Конечно, было бы ханжеством
утверждать или думать, со стороны тех, кто живет в
Париже, что он скверен.
Кто видит Париж в
первый раз, тому действительно кажется, что он
сверхъестественно грязный и печальный.
В конце концов, раз
Вы не любите Париж, значит, Вы не любите живопись
и тех, кто ею прямо или косвенно занимается.
Приходится сомневаться, хороша ли она, полезна
ли, но - как хотите - есть люди, любящие природу и
при этом совершенно больные или сумасшедшие, -
таковы живописцы! Затем есть люди, любящие то, что
создает рука человека, и доходящие даже до того,
что начинают любить картины.
Хотя здесь есть
несколько тяжело больных, страх, ужас, который я
прежде испытывал перед сумасшествием, уже сильно
ослабел. И хотя непрестанно слышатся крики и
ужасный вой, вроде как от зверей в зверинце, тем
не менее люди здесь хорошо понимают друг друга и
один помогает другому, когда тот впадает в
кризис. Когда я работаю в саду, они посещают меня,
чтобы посмотреть, и, уверяю Вас, они более
сдержанны и вежливы и больше оставляют меня в
покое, чем, например, добрые граждане Арля. Было
бы хорошо, если бы я остался здесь подольше. Нигде
не мог бы я так спокойно работать, как здесь или в
больнице в Арле. Совсем близко отсюда есть
маленькие горы, серые или голубые, - у них
подножья полны хлебных нив и совершенно,
совершенно зеленых пиний... Еще раз благодарю Вас
за то, что Вы мне написали...
280
С.-Реми,
25 мая 1889
Милый Тео!
То, что ты мне
говоришь о "Колыбельной", радует меня. Это
совершенно верно: народ, оплачивающий лубки и
слушающий сентиментально-варварскую шарманку,
стоит на правильном пути и, может быть, серьезнее,
чем некоторые бульвардье, посещающие салон...
Знай, если ты
выставишь картины так, что "Колыбельная"
будет висеть в середине, а обе вещи с
подсолнечниками справа и слева, то у тебя
получится своего рода триптих, рядом оранжевое и
желтое, и тогда из-за соседства с желтым цветом
они будут действовать много сильнее.
Тогда ты поймешь то,
что я тебе пишу, а именно, что моим стремлением
было создать декорацию, которая, к примеру, могла
бы быть в каюте матросов. Тогда-то широкий формат
и обобщенное письмо получат свое оправдание.
Рама в середине тогда должна быть красной, а оба
подсолнечника надо также обрамить. Как видишь,
эти рамы из простых планок выглядят довольно
хорошо, а такая рама недорога.
Может быть, хорошо
было бы обрамить ими также красный и зеленый
"Виноградники", "Борозды" и
"СПальню". Вот еще картина, тоже в 30, тоже
простая, как лубок, и изображающая вечно зеленый
уголок влюбленных: зеленые стволы деревьев,
увитые плющом, земля, тоже покрытая плющом и
зеленью, каменная скамейка и куст бледных роз в
холодных тенях.
На переднем плане
несколько цветков с белыми венчиками; все -
зеленое, фиолетовое и розовое.
Речь идет о том,
чтобы внести в них тот стиль, которого не хватает
базарным лубкам и песням шарманки.
Пока для разработки
с меня достаточно запущенного сада, засаженного
большими елями, среди которых дико поднимается
трава с различным куколем. Вообще же ландшафт в
С.-Реми очень хорош, и я, вероятно, сделаю успехи...
Уверяю тебя, что я
себя здесь очень хорошо чувствую и пока не вижу
причин переселяться в Париж - в Пансион или в
окрестности. У меня маленькая комната с
серо-зелеными обоями, занавесками цвета морской
воды с узорами из бледных роз, оживленных узкими
кроваво-красными полосками.
Рисунок этих
занавесок очень хорош. Возможно, что их
происхождение из какой-нибудь богатой
разорившейся фамилии. Оттуда же - истертое
кресло, у которого ткань напоминает по пятнам
Диаза или Монтичелли. Коричневое, красное,
розовое, кремовое, черное, синее, цвет незабудок и
бутылочный тон. Через окно, забранное решеткой, я
вижу за забором четырехугольное хлебное поле,
пейзаж в духе Ван Гойена, и над ним каждое утро
поднимается во всей своей славе солнце.
Так как более
тридцати комнат свободно, что у меня есть и
рабочая комната. Еда - так себе. Она, конечно,
отдает несколько плесенью, как в каком-нибудь
парижском трактире или пансионате. У здешних
несчастных нет абсолютно никакого другого
развлечения (у них нет книг, нет для развлечения
ничего, кроме кеглей и шашек), кроме как совать
себе в рот в определенные часы капусту, бобы,
стручки и прочие овощи и пищу.
Пищеварение этой
снеди затем тоже доставляет кое-какие
затруднения, и таким образом они заполняют свой
день безобидно и дешево. Совершенно серьезно!
Страхи перед умалишенными значительно ослабли.
Когда я вижу вблизи охваченных безумием людей, я,
в конце концов, умею легко оставаться с ними.
Раньше у меня был страх перед ними, и он доводил
меня до отчаяния, когда я вынужден был думать о
том, какая масса живописцев - Тройон, Маршаль,
Мэрион, Юндт, М.Марис, Монтичелли, - равно как и
множество других, кончали таким же образом. При
самом сильном желании я не мог себе представить
их в таком состоянии.
... Здесь есть и
такие, которые кричат и всегда находятся вне
сознания, но существует и истинная дружба, с
которой одни относятся к другим. Они говорят:
нужно терпеть других, поскольку и они нас терпят.
Таким образом, у них есть некоторые правильные
принципы, которые они переводят в практику. И мы
отлично понимаем друг друга. Я, например, могу
говорить с каким-нибудь человеком, отвечающим
только нечленораздельными звуками, так как он
меня не боится.
Когда кто-либо
впадает в кризис, остальные заботятся о нем и
вмешиваются, чтобы он себе чего-нибудь не
причинил... По моему мнению, те, кто здесь уже
несколько лет, страдают чрезмерной сонливостью,
от которой меня спасает до известной степени моя
работа. Зал, в котором люди бывают здесь во время
дождливых дней, - это зал ожидания третьего
класса в сонном городке. Тем более, что некоторые
умалишенные постоянно носят шляпу, очки, палку и
делают вид, точно они находятся в путешествии,
почти как на курорте, и им кажется, что они тут
проездом.
Должен тебя еще
просить о красках и, в особенности, о холсте.
Когда я тебе пришлю
четыре картины, над которыми я здесь работаю, ты
увидишь, что жизнь (к тому же она проходит в саду)
не так уж печальна. Вчера я рисовал большую,
довольно редкую ночную бабочку, называемую
"мертвой головой".
У нее были
удивительно благородные цвета - черный, зеленый,
белый с карминовыми рефлексами, отсвечивающими
слегка зелено- оливковым. Она очень большая.
Чтобы ее написать,
надо было ее умертвить, жаль. Такое красивое
существо! Я пришлю тебе рисунок вместе с
некоторыми другими рисунками растений...
281
С.-Реми,
1889
...Что сказать тебе
нового? Не много. Я работаю над двумя пейзажами;
на одном - местность, которую я вижу через окно
спальни. На переднем плане поле с пшеницей, рядом
- кусок земли, опустошенной бурей, стена загона и
за ней серая листва нескольких оливковых
деревьев, хижины и холм. На верху картины -
большое бело-серое облако, погруженное в
небесную лазурь. Это ландшафт исключительной
простоты и красочной гаммы. Между прочим, он
подходит, в качестве пары, к этюду спальни,
который был поврежден. Не правда ли, это уже
кое-что, когда вещь становится искусством, когда
изображенный предмет возникает в совершенном
стиле и образует единство с манерой изображения.
Вот основание,
почему ломоть хлеба всегда будет хорошей
живописью, когда он написан Шарденом...
С каким
удовольствием посмотрел бы я выставку
египетского дома, реконструированного Жюлем
Кармье, архитектором. Дом, выкрашенный в красное,
желтое и голубое, с садами, которые разделены
правильными клумбами и разграничены кирпичами.
Это жилища мудрецов, известных нам только в
мумиях и в граните. Но возвратимся к египетским
художникам, к этим овцам, работавшим чувством и
инстинктом, чтобы как-нибудь выразить любыми
белыми линиями и чудесными пропорциями все эти
неухватимые вещи - доброту, бесконечное терпение,
мудрость, веселость. Здесь вот было как раз
осуществлено то, что и сама изображенная вещь и
то, как она изображена, приведены к единству.
Таким образом, и девушка с большой фрески Лейса,
когда она гравирована Бракемоном, становится
новым художественным произведением; то же самое
и с "Маленьким чтецом" Мейсонье, когда его
гравирует Жакмар, - манера, в какой сделана
гравюра, становится единой с предметом, который
изображается.
... Среди массы вещей,
которые делаешь, всегда имеется несколько вещей
более глубоко прочувствованных и с большей
волей выполненных, которые хочетсчя сохранить
для себя. Когда я вижу волнующую меня картину, я
всегда невольно спрашиваю себя, в каком доме, в
какой комнате, в каком углу, у каких людей эта
картина будет хорошо выглядеть, будет на месте.
Так, картины Хальса, Рембрандта, ван-дер-Меера
висят хорошо только в голландском доме. То же и с
импрессионистами. Как интерьер не полон, если нет
художественного произведения, так еще больше и
картина нехороша, когда она помещена не в
настоящем окружении, не отвечающем ей по эпохе,
когда эта картина была создана. Не знаю, большую
ли ценность представляют собой импрессионисты,
нежели их время, или они равны своему времени.
Одним словом, есть ли у жилищ души и интерьеры,
которые значительнее, чем то, что до сих пор было
выражено при помощи живописи? - Думаю, есть.
Я видел объявление о
выставке импрессионистов. Названы Гоген, Бернар,
Анкетен и другие имена. Думаю поэтому, что опять
образовалась новая секта, не менее безгрешная,
чем та, которая была до сих пор.
Та ли это выставка, о
которой ты говоришь? Экая буря в стакане воды!..
На этот месяц мне
еще нужно:
8 тюбов серебристой
белой
6 - зеленого веронеза
2 - ультрамарина
2 - кобальта
2 - желтой охры
1 - красной охры
1 - терра-сиены, не жженой
1 - черной слоновой кости
... Здес в ландшафте
многое часто напоминает Россию, но не хватает
фигур рабочих.
У нас в любое время
года и повсюду видишь за работой мужчин, женщин,
детей и животных, - здесь же нет и третьей части
этого, и не видно свободного рабочего северных
стран: здесь работают вялой, неловкой рукой и без
охоты. Может быть, это представление создалось у
меня искусственно, потому что я нездешний.
Надеюсь, что это так... Если тебе будет тяжело тот
или иной месяц присылать мне краски, холст и
проч., - не присылай. Знай, жить ценнее, чем
создавать отвлеченное искусство. Прежде всего,
дом не должен стоять мертвым и печальным, это
прежде всего, а потом уже живопись.
Чувствую искушение
снова начать писать простыми красками, например,
охрами. Разве плох Ван Гойен, когда он пишет
большим количеством масла и нейтральным цветом,
или Мишель? Мой этюд с плющом совсем готов. Мне
очень хочется, как только он высохнет, послать
его тебе, свернув в трубку. Крепко жму руку тебе и
твоей жене.
282
С.-Реми,
19 июня 1889
... У меня теперь есть
пейзаж с оливковыми деревьями и новый этюд
звездного неба.
Хотя я и не видал
последних картин ни Бернара, ни Гогена, все же я
убежден, что оба названных моих этюда написаны в
том же направлении и духе.
Когда ты спустя
короткое время увидишь оба эти этюда, равно как и
вещь с плющом, ты сможешь себе составить лучшее
представление о том, о чем мы иногда говорили, -
Гоген, Бернар и я, - и что нас больше всего
занимало. Это вовсе не возврат к романтике, это не
имеет также никакого отношения и к религиозным
идеям, - нет! Если, однако, больше вникнуть в
Делакруа, то при помощи самовольно выбранных
красок и рисунка можно чище передать природу
страны, чем делают все эти художники,
изображающие иллюзионистическими приемами и
точным копированием окрестности и кабаки Парижа.
Была сделана попытка написать человека более
веселым, чем то человеческое существо, которое
находилось перед взором Домье, но в то же время
следуя рисунку Домье... Рисунки: больница в Арле,
плакучая ива в траве, поля и оливковые деревья,
составляют вместе с рисунками мон-Мажура одну
серию. Остальные - спешные наброски, сделанные
мной в саду...
283
С.-Реми,
25 июня 1889
...Не могу тебе
сообщить отсюда никаких новостей, так как дни
здесь однообразны, а я только и думаю о том, что
поля пшеницы и кипарисы вполне достойны более
близкого рассмотрения.
У меня есть
совершенно светлое, желтое поле - это, может быть,
самая светлая из всех написанных мною картин.
Кипарисы занимают
меня непрестанно. Хотелось бы из них сделать
такую же вещь, как из подсолнечников. Меня
поражает, что их еще никто такими не видел. В
линиях и в соотношениях они так же прекрасны, как
египетский обелиск. И зелень такого же
благородного качества; это - черное пятно в
солнечном пейзаже. У него, однако, один из самых
интересных оттенков черного, один из самых
трудных, какие только существуют и какие себе
вообще можно представить. Его надо видеть на фоне
синего или, правильнее сказать, синим изнутри.
Монтенар поэтому не
дает мне истинную, интимную ноту, ибо свет
мистичен. Монтичелли и Делакруа это чувствовали.
Писсарро прежде хорошо говорил об этом, а я еще
далек от того, чтобы выполнять то, о чем он
говорил...
Я считаю, что из
обеих картин с кипарисами лучшая та, с которой я
тебе сделал рисунок. Деревья эти очень велики и
крепки, передний план углублен, полон кустов
ежевики и валежника.
За фиолетовыми
холмами - купол зеленого, розовоокрашенного неба
с нарождающимся месяцев. Передний план проложен
особенно плотно - кусты ежевики с желтыми,
фиолетовыми и зелеными рефлексами.
Посылаю тебе с этой
вещи рисунок, вместе с двумя другими, над
которыми я еще работаю. Это заполнит мои
ближайшие дни. Найти занятие на день - здесь
большой вопрос. Жаль, что нельзя пересадить это
здание в другое место, - было бы чудесно сделать
выставку в этих пустых комнатах с большим полом...
284
С.-Реми,
1889
Благодарю тебя за
присылку красок, исключи их из предыдущего моего
заказа, кроме белил, если только это возможно.
Сердечно благодарю также и за Шекспира - он
поможет мне освежить то небольшое знание
английского языка, которое у меня есть. Но, прежде
всего, он так прекрасен. Я начал читать вещи,
которые меньше всего знал, так как в те времена
был занят другими вещами или же у меня не было
времени. В те времена я был не в состоянии читать
его драмы королей. Я уже прочел Ричарда II, Генриха
IV и половину Генриха V. Читаю, не думая о том, были
ли мысли тех времен такими же, как наши, и не
арзбираясь в том, что получится, если эти идеи
сопоставить с нашими республиканскими,
социалистическими взглядами. Но что меня прежде
всего захватывает, так это то, что язык этих людей
доходит к нам от Шекспира через столетия, и в нем
нет ничего для нас чуждого, он нам не более чужд,
чем язык современных романистов. Все так
жизненно, что, кажется, видишь и чувствуешь людей.
Из числа художников
это относится только к Рембрандту - к нему одному.
Эта нежность во взгляде, какую мы видим в
"Путешествии в Эммаус" или в "Еврейской
невесте" и в замечательном образе ангела на
картине, который ты можешь видеть; эта нежность, в
которой таится боль, это полуоткрытое и
бесконечное, сверхчеловеческое, которое, однако,
в то же время кажется таким естественным, - все
это попадается в некоторых местах у Шекспира.
Затем - эти строгие портреты Сикста, странников и
Саскии...
285
С.-Реми,
1889
Мой милый Тео!
Пишу несколько
слов,т ак как знаю, ты этого хочешь, - но знай, мне
очень трудно писать: в голове у меня все спутано.
Пользуюсь хорошим моментом и пишу тебе.
Господин доктор
Пейрон очень хорош со мной и терпелив. Ты знаешь,
я страшно страдаю от повторяющихся припадков, и
притом - как раз тогда, когда я уже начал
надеяться, что их больше не будет... В течение
нескольких дней я был совершенно вне себя, как в
Арле, и это тем хуже, что, надо думать, кризисы и в
дальнейшем будут повторяться, - это ужасно!
Надеюсь, эти подробности тебе покажут, что я еще
не в состоянии отправиться ни в Париж, ни в
Понт-Авен, разве что в Шарантон. Этот новый кризис
захватил меня, дорогой брат, снаружи, в поле,
когда я писал в бурный день. Я пришлю тебе эту
картину, которую я все-таки закончил.
Как раз это была
попытка писать матовыми красками, без красного,
зеленого и желтых железистых охр.
Я уже говорил о том,
что мне хотелось бы снова взяться за палитру,
которую я применял на севере.
Я пришлю тебе
картину, как только это можно будет.
Прощай. Благодарю за
твою доброту...
289
С.-Реми,
1889
Милый Тео! Много
благодарен тебе за милое письмо. Меня особенно
радует, что ты тоже подумал о папаше Писсарро. Ты
увидишь, еще есть шансы, если не здесь, то в другом
каком-нибудь месте. Дело делом, и ты с полным
правом просишь меня категорически ответить, хочу
ли я на эту зиму сейчас же переехать в парижское
заведение.
Я отвечаю на это - да,
и с таким же точно спокойствием и по тем же
основаниям, по каким я поступил сюда, - и даже в
том случае, если парижское заведение означало бы
для меня ухудшение, что вполне вероятно, потому
что возможность работать здесь неплохая, а меня
только и рассеивает работа.
Затем обращаю твое
внимание на то, чтов моем письме я уже указал
на то серьезное основание, по которому я хотел бы
произвести перемену. Хочу тебе его повторить еще
раз, - я поражен тем, что я, с моими современными
идеями, преклоняясь так вежливо перед Золя,
Гонкурами и искусством, подвержен припадкам,
которые свойственны суеверным людям. Во время
этих припадков мне приходят в голову такие
сумасшедшие религиозные идеи, каких я не
чувствовал в моем мозгу на севере. Поскольку я
так чувствителен по отношению к окружающему, эти
припадки можно объяснить только непрестанным
моим пребыванием в монастыре, - как, например,
здесь и в Арле.
Поэтому-то и было бы
сейчас необходимо - даже если перемена ухудшит
условия - переселиться в светское заведение...
У меня сейчас есть
семь копий с "Полевых работ" Милле. Могу тебя
заверить, что копирование меня страшно
интересует. Я учусь на этом, не теряя умения
делать фигуры, тем более, что к этому у меня здесь
нет случая.
Кроме того, таким
путем создается и декорация в мастерской для
меня и для других.
Я хочу еще
скопировать "Сеятеля" и "Землекопов"...
Сделал я также
женский портрет, жену сторожа... Сегодня пошлю
тебе автопортрет, - к нему надо некоторое время
приглядеться. Надеюсь, ты увидишь, что мое лицо в
нем спокойнее, хотя взгляд теперь более пустой,
чем раньше. Я сделал еще и другой. Это была
попытка, когда я был болен... Ты поразишься, какое
цветовое впечатление дают полевые работы. Это
очень интересная работа. Я хочу тебе сказать, что
я в ней ищу и почему мне ее нужно копировать. От
нас, живописцев, всегда требуют, чтобы мы сами
компоновали и были только композиторами. Хорошо!
Однако в музыке это не так. Когда кто-нибудь
играет Бетховена, он ведь вкладывает в игру свою
личную трактовку. В музыке и, прежде всего, в
пении интерпретация ведь тоже кое-что да значит;
если бы это было не так, то нужно было бы ценить
только одних композиторов, исполняющих свои
собственные произведения.
Вот так. Особенно же,
когда я чувствую себя больным, я стараюсь сделать
такую вещь, которая бы меня утешила и радовала.
Я вношу в нее черное
и белое от Делакруа или Милле или представляю
себе их работы в виде модели перед моими глазами,
а затем, поверх, импровизирую красками, причем,
конечно, подразумевается, что я в этих вещах не
полностью являюсь самим собой, а только стараюсь
дать воспоминание об их картинах. Это
воспоминание, неясная гармония цвета, которую я
чувствую, - безразлично, верна ли она оригиналу
или нет, - и есть моя интерпретация.
Масса людей не
признают копирования, другие, наоборот, копируют.
Я случайно напал на это и нахожу, что это
поучительно и, прежде всего, утешает.
Кисть моя ходит в
пальцах так быстро, как смычок по скрипке, и при
этом доставляет мне удовольствие. Сегодня я
пытался изобразить женщину, стригущую овцу, - от
лилового до желтого. Это маленькие картины в 5.
Много благодарен
тебе за посылку красок и холста. Со своей стороны,
вместе с портретом, я шлю тебе и несколько картин.
А именно:
Лунную ночь (стога
сена),
Этюд оливковых деревьев,
- ночи,
- горы,
- зеленой нивы,
- оливковых деревьев,
- цветущего сада,
- начала каменоломни.
Четыре первые вещи -
это этюды, в которых не достигнуто то обобщающее
впечатление, какое свойственно остальным.
Я в особенности
люблю "Начало дороги", которое я сделал,
когда почувствовал начинавшийся припадок.
Темная зелень, на мой вкус, хорошо сочетается с
тонами охры. Есть в этом какое-то печальное, но
здоровое, и потому мне не мешающее чувство.
Такова же, может
быть, и "Гора". Мне скажут: горы такими не
бывают, здесь контуры толщиной в палец, но мне
кажется, что таким образом передаются те
страницы из книги Рода, которые мне нравятся.
Гористая, темная страна лежит всеми забытая, на
ней виднеются черные хижины пастухов, где растут
подсолнечники. Оливковые деревья, с белым
облаком и гористым задним планом, затем - восход
месяца и ночной эффект; эти вещи, в смысле
композиции, несколько преувеличены. Контуры - как
в гравюре на дереве. Оливковые деревья здесь
более характерны, чем в других этюдах. Я
попытался еще раз написать тот час, когда видишь,
как по жаре летают цикады и зеленые
металлические жуки... Теперь, пока стоит скверное
время года, я буду много копировать: мне
действительно надо много поработать над
фигурами... Добавляю еще этюд цветов. Ничего
особенного, но, в конце концов, мне его не хочется
рвать.
В общем, среди всего
этого я считаю неплохими "Ниву", "Гору",
"Зеленую пшеницу", "Оливковые деревья"
с голубыми холмами, "Портрет" и "Начало
дороги". Остальное мне ничего не говорит,
поскольку и здесь нет личной воли,
прочувствованной линии. Там, где линии разделены
и где они волевые, там начинается картина, даже
если они и преувеличены. Это приблизительно то
же, что находят Бернар и Гоген. Они ищут не точной
формы дерева, но абсолютно хотят, чтобы было
видно, круглая ли это форма или четырехугольная.
И, клянусь богом, они правы, хоть это и
противоречит фотографическому совершенству и
дурости некоторых людей. Они не требуют точных
тонов горы, но говорят: черт возьми, гора была
голубая, давай сюда голубое, но не приставай ко
мне, чтобы это голубое было таким или этаким; раз
голубая -делай ее голубой, и баста!
Гоген бывает прямо
гениален, когда объясняет подобные вещи... Итак,
решено: если я когда-нибудь тебе напишу
специально и совершенно кратко, что хочу
приехать в Париж, значит, у меня есть для этого те
основания, которые я тебе тут изложил.
... Но если на меня
еще раз нападет религиозный припадок, тогда уж
без всякой милости я, не объясняя причин, прямо
выскочу в поле. Во всяком случае, нельзя
вмешиваться в начальственные распоряжения
сестер и критиковать их. У них своя вера и свой
образ действий делать другим добро. Пока что
хорошо. Но легкомысленно я тебя тревожить не
буду...
291
С.-Реми,
1889
Милый Тео! Прилагаю
список красок, которые мне нужны как можно
скорее.
Ты доставил мне
большую радость, прислав мне этих Милле. Я
ревностно работаю над ними. Я так давно не видел
здесь ничего художественного, что одурел. Они же
освежают меня. Я закончил "Вечерний час" и
работаю сейчас над "Землекопами" и
"Человеком, надевающим куртку" (картины в 30)
и маленьким "Жнецом". В "Вечернем часе"
смешение фиолетового с лиловыми тонами и с
бледным лимонным ламповым светом, к этому
оранжевый блеск огня и человек красной охры. Ты
это увидишь. Живописание с рисунков Милле
кажется мне скорее переводом на другой язык, чем
копированием.
Кроме того, я еще
работаю над мотивом дождя вечером, с большими
тенями.
А затем еще - над
падающими листьями.
Со здоровьем дело
идет очень хорошо. Тем не менее на меня часто
нападает меланхолия. Несмотря на это, я чувствую
себя много лучше, чем этим летом, и даже лучше, чем
тогда, когда я сюда прибыл, и лучше, чем в Париже.
Мне кажется, и мысли,
приходящие мне о работе, крепче. Не знаю только,
понравится ли тебе то, что я сейчас делаю, так как
ты в прошлом письме говоришь, что стремление к
стилю часто вредит другим качествам. Я же
действительно чувствую стремлению искать стиль
и на этом пути достигаю мужественного и волевого
рисунка. Может быть, это должно было бы больше
походить на Гогена и Бернара, но с этим я ничего
не могу поделать. Верь мне, когда-нибудь и ты до
этого дойдешь. Надо чувствовать общее в
ландшафте; разве не это пункт, выделяющий Сезанна
во всех отношениях? А у Гильомена, которого ты
цитируешь, ведь так много стиля и личного в
рисунке... Я стараюсь как можно больше упростить
набор моих красок и, таким образом, употребляю
теперь очень часто охры.
Знаю, что
нарисованные этюды с большими змеевидными
линиями, находившиеся в последней посылке, - не
то, чем они должны были бы быть, но все же прошу
тебя верить, что в ландшафте надо непрестанно
стараться видеть большие массы и именно
посредством рисунка, стремящегося выразить
соединение этих масс. Помнишь ли ты ландшафт
Делакруа "Борьба Иакова с ангелом"? Есть у
него и другие, например скалы и те цветы, о
которых как раз ты мне говорил... Не делай поэтому
преждевременных возражений против моих
взглядов.
292
С.-Реми,
ноябрь, 1889
...Меня вовсе не
радует "Христос в оливковом саду" Гогена, с
которого он мне прислал рисунок. То же и
относительно Бернара. Он обещает мне фотографию.
Не знаю, но опасаюсь только, что я требую иного от
библейских композиций. На этих днях я видел, как
женщины снимали и собирали оливки. У меня, однако,
нет средств для получения моделей, поэтому я это
и не написал. Какможет меня спрашивать друг
Бернар, нравится ли мне композиция друга Гогена,
когда тот никогда не видел оливкового дерева? Он
даже избегает малейшего представления о
правдоподобии и реальности вещей, но ведь это не
путь к синтезу. Нет, я никогда не вмешивался в их
библейские интерпретации. Я сказал себе:
Делакруа, Рембрандт сделали бы это чудесно, и я
люблю это больше примитивов, но на этом дело
кончается. Не хочу еще раз начинать с этой главы.
Если я останусь здесь, то не буду пытаться писать
Христа в оливковом саду; скорей - сбор оливок, как
его еще можно видеть. И лишь если я найду в нем
настоящие отношения человеческих фигур, тогда
только можно будет подумать и о первом. Пока же я
не сделал более серьезных этюдов, чем до сих пор,
я не имею права начинать это дела. Прерафаэлиты
хорошо понимали это дело. Дело обстояло серьезно,
когда Миллэс писал свой "Свет мира",
поистине тут не с чем и сравнивать, если не
считать Хольмана Хёнта и остальных, как Пинуэл и
Россетти.
А затем есть ведь и
Пювис де Шаванн...
293
С.-Реми,
1889
... Этот месяц я
работаю в оливковых садах, так как эти люди с их
"Христом в саду", в котором нечего смотреть,
привели меня в ярость. Само собой разумеется, у
меня нет никаких библейских историй. Я написал
Бернару и Гогену. Я думал, дело идет об
изображении, а не о смутном сновидении, и был
поражен их работами. Как они дали себя увлечь
этому направлению. Бернар прислал мне фотографии
со своих вещей. Это нечто вроде кошмара и
привидения. Заметно, что у него есть образование,
что это - человек, копавшийся в примитивах, но,
откровенно говоря, английские прерафаэлиты
делали это много лучше, а в особенности Пювис и
Делакруа, которые здоровее этих прерафаэлитов.
Я неравнодушен к
этому, но оно доставляет мне мучительное
ощущение, что здесь банкротство, а не шаг вперед.
Чтобы сбросить с себя это чувство, я брожу по
садам. По утрам и вечерам дни стоят холодные и
светлые, но очень красивые, и солнце светит
безоблачно. Сделал я пять картин в 30, которые,
вместе с тремя этюдами оливок; имеющимися у тебя,
являются, по крайней мере, попытками превозмочь
трудности. Оливковое дерево изменчиво, как ветла
на севере. Ветлы чрезвычайно живописны, но вместе
с тем несколько однотонны. Дерево в совершенстве
отображает характер страны. То значение, которое
у нас имеют ветлы, здесь имеют кипарисы и оливки.
То, что я сделал, выглядит рядом с их абстракциями
несколько жестко и грубо реалистично. Зато, может
быть, это передает характер страны, и в этом
чувствуется земля.
Я хотел бы видеть
этюды с натуры у Гогена и Бернара; последний
говорит о портретах, которые мне, без сомнения,
больше бы понравились. Надеюсь привыкнуть
работать на холоде. По утрам - изморозь и очень
интересные вихри тумана. Мне все хочется
потрудиться так же над горами и кипарисами, как я
потрудился над оливками. Оливки и кипарисы редко
писались. Мне кажется, нечто подобное должно было
бы покупаться в Англии. Я довольно точно знаю, что
этого там ищут. Я все еще почти уверен, что время
от времени мне удастся сделать что-нибудь
сносное.
Я все больше и
больше убеждаюсь в том, о чем я уже говорил
Исааксону: кто работает непрестанно с натуры, не
говоря себе предварительно: я хочу сделать то или
это, - как если бы кто-нибудь захотел тачать
башмаки без точной мерки, - тот всегда сможет
сделать что-нибудь хорошее. Как раз в тот день,
когда этого меньше всего ожидаешь, появляется
мотив, который способен держаться на уровне
работ наших предшественников. Тогда-то и
научаешься познанию страны, существо которой
совсем иное, чем оно нам казалось на первый
взгляд.
Наоборот, когда я
себе говорю, что я во что бы то ни стало хочу
довести мои картины до конца, хочу их выполнить
старательно, продумать все трудности, меняющееся
освещение и прочее, - я чувствую себя прямо-таки
неспособным, и под конец покоряюсь и говорю себе:
опыт и малая работа каждого дня дают нам зрелость
и возможность большего совершенства и большей
значительности. Поэтому-то долгая, медленная
работа - это единственный путь для создания
лучшего, а всякое честолюбие здесь - ложь! Если
будешь работать ежедневно, то много перепортишь
картин, но и будешь создавать картины. Для
живописи вообще нужны спокойствие и регулярная
жизнь, ибо время летит... Нужно было бы найти более
дешевые и в то же время устойчивые способы
живописи. Картина - это, в конце концов, всегда
нечто вроде проповеди, а художник, в сущности,
подобен человеку, отставшему на столетие. А
все-таки жаль, что это так. Если бы художники
лучше поняли Милле как человека, - не считая
таких, как Лермит или Роль, - тогда дела шли бы
иначе. Кто хочет долго жить в искусстве, должен
работать так же непритязательно, как крестьянин.
Лучше было бы вместо
этих летучих выставок обратиться к народу, чтобы
каждый имел у себя картину или репродукцию, столь
же поучительную, как произведение Милле.
У меня совсем
кончился холст, - прошу тебя, если можно, прислать
мне 10 м. Тогда я примусь за горы и за кипарисы.
Думаю, это будет центром моей работы, выполненной
здесь и там, в Провансе. Этим я могу и закончить
мое пребывание здесь. Это не к спеху. Париж меня, в
конце концов, только рассеет. Несмотря на это, я
не всегда думаю пессимистически. Я говорю себе:
мое сердце стремится к тому, чтобы как-нибудь
написать книжный магазин с романами в розовых и
желтых обложках, вечером, с черными прохожими.
Это действительно современный мотив. Этим
создается из образа богатая игра света. Погоди, -
этот мотив очень хорошо бы вошел в середину между
оливковыми садами и хлебной нивой - посев книг и
гравюр. Так рисуется это в сердце, словно свет во
тьме...
Еще раз большое
спасибо за краски и холщовую куртку. Крепко жму
руку и думаю о тебе.
294
С.-Реми,
1889
... Последний мой
этюд изображает вид местности, где под
громаднейшими платанами чинят дорогу. Тут кучи
песку, камни, гигантские стволы, желтеющая
листва, а здесь и там видны стены домов и
маленькие фигурки... Ты увидишь, что в больших
этюдах нет уже больше толстого слоя красок. Я в
большинстве случаев подготавливаю вещи
наподобие растушованного рисунка, затем
перехожу к красочным пятнам или красочной
шрафировке, которые наносятся друг на друга. Это
создает атмосферу, и меньше тратится красок. Так
как я хочу отослать это письмо сегодня, то должен
торопиться. Поэтому жму тебе мысленно руку. Всего
лучшего желаю Ио.
Всегда твой
Винсент
295
С.-Реми,
1889
... Я теперь работаю
над картиной: "Женщины, собирающие оливки".
Вот цвета: почва фиолетовая, даль - охряно-желтая,
оливы с бронзовыми стволами и серо-зеленой
листвой, небо совершенно розовое, так же как и три
фигуры. Все - в очень деликатном тоне. Я пишу эту
картину из головы по этюду такой же величины,
сделанному мной на месте. Хочу создать далекую
вещь, подобную смутному воспоминанию,
украшенному временем. В ней только два розовых и
один зеленый тон, которые то созвучны, то
нейтрализованы, то в контрасте. Вероятно, я
сделаю с нее два или три повторения. Это является
результатом полдюжины этюдов с оливковых
деревьев.
Я, вероятно, уже не
буду больше делать жарко написанных вещей. Это -
следствие спокойной, уединенной жизни, которую я
веду, причем я чувствую себя лучше. В сущности, я
не так возбужден и чувствую себя покойно.
Прилагаю еще один заказ на краски и холст, но это
может подождать до следующего месяца, если это уж
очень много.
Вспоминаю картину
Мане, о которой ты говоришь. Идеалом фигурной
картины для меня всегда был мужской портрет Пюви
де Шаванна - старец,читающий желтый роман; рядом с
ним - роза и акварельная кисточка в стакане воды.
Затем еще женский портрет, который он выставил
тогда же, - старая женщина, но такая, какой ее
чувствовал Мишле, как будто она не старуха. В этом
и есть утешение: чтобы смотреть ясно на
современную жизнь, невзирая на ее неизменную
печаль...
296
С.-Реми,
29 апреля 1890
... Что мне сказать о
двух прошедших месяцах? Дела теперь идут хорошо,
но я печален и скучен больше, чем это можно
выразить. Не знаю теперь, до чего я дошел. Мой
заказ на краски, может быть, слишком велик, и если
это тебя устраивает, то с половиной его можно
подождать. Хотя я был болен, я все-таки сделал
несколько картин из головы, которые ты потом
увидишь: воспоминания о севере. Сейчас я закончил
поле, залитое солнцем, и считаю его более или
менее сильной вещью...
Пришли мне то, что
найдено из моих фигурных рисунков. Я хочу еще раз
написать картину "Едоки картофеля" -
ламповый эффект. Картина теперь, должно быть,
совершенно почернела, может быть, мне удастся еще
раз ее написать целиком из головы.
Пришли мне также
"Сборщиц колосьев" и "Копачей", если они
там есть.
Затем, если хочешь, я
напишу еще раз старую башню в Нуенене и хижины,
крытые соломой. Думается, если они еще у тебя
есть, я по памяти сделаю из этого нечто лучшее...
297
С.-Реми,
май 1890
... Вот тебе
совершенно простой и как можно более
практический ответ. Прежде всего я начисто
отвергаю, что меня, как ты говоришь, кто-нибудь
должен был бы провожать во время пути. Я не из
опасных. А если и случится кризис, разве нет
других пассажиров и разве на всех станциях не
знают, что надо делать в таких случаях? Ты слишком
себя беспокоишь, а это тяжело на меня действует и
пугает меня...
298
С.-Реми,
май 1890
... Пишу еще раз, что
дело со здоровьем обстоит по-прежнему хорошо. Все
же чувствую себя от долгого припадка немного
исчерпанным... Как бы то ни было, надеюсь скоро
тебя увидеть. Присланные тобой гравюры очень
хороши. Здесь я набросал эскиз с живописи,
скомпонованный мной из трех фигур, находящихся
на заднем плане Лазаря: мертвый и его две сестры.
Грот, пещера, мертвец - фиолетовые, желтые и белые.
У женщины, поднимающей плат с лица воскресшего, -
зеленое платье, оранжевые волосы. У другой -
черные волосы и платье в розовых полосках. Позади
местность с голубыми холмами и восходящим
солнцем. Сочетания цветов говорят сами за себя и
говорят то же, что выражено свтеотенью гравюры.
Если бы в моем распоряжении находилась та модель,
которая была у меня для "Колыбельной", и еще
другая, портрет с которой, по рисунку Гогена, ты
получил, тогда я, конечно, попытался бы выполнить
эту картину в большем размере, потому что у всех
этих персонажей именно тот характер, о котором я
мечтал...
Оставим, однако,
подобные мотивы в стороне. Когда я возвращусь на
север, мне предстоит делать этюды с натуры, с
крестьян и пейзажей. Если я останусь здесь еще
несколько дней, тогда вышли мне сейчас же часть
красок. Если же я должен определенно выехать в
эти дни, тогда попридержи их в Париже. Надеюсь, ты
получишь картины в хорошем состоянии. Я сделал
еще тут кусок земли и, кажется, очень свежо. Начал
еще копию с "Милосердного самаритянина"
Делакруа... Желаю всего лучшего твоей жене, для
меня будет праздником наконец-таки с ней
познакомиться...
299
Овер,
май 1890
Дорогой Тео и
дорогая Ио! После того как я познакомился с Ио,
мне уже трудно теперь писать одному Тео, но Ио
позволит мне, надеюсь, писать по-французски.
После моего двухлетнего пребывания на юге я в
самом деле так могу лучше написать то, что хочу
сказать.
Овер очень хорош,
особенно соломенные крыши, которые вообще
редкость. Я серьезно ожидаю, что, сделав
несколько картин, смогу окупить расходы на мое
пребывание здесь. Местность эта - действительно
широкая, характерная и живописная - строгая и
красивая. Видел я доктора Гаше. Он мне кажется
очень эксцентричным, но опыт, полученный им в
качестве врача, держит его в равновесии и
побеждает нервную болезнь, которой он,
по-видимому, захвачен так же, как и я. На этой
неделе ты, возможно, увидишь Гаше. У него есть
отличный Писсарро - красный дом в снегу, - а также
и два натюрморта с цветами Сезанна. Затем еще
другой Сезанн - деревенский мотив...
Дом его полон
всяческого хлама, за исключением названных
импрессионистов. Впечатление, произведенное им
на меня, не неблагоприятно. Когда мы заговорили о
Бельгии и старых мастерах, улыбка осветила его
лицо, изборожденное печалью.
Мне кажется
определенно - мы с ним будем друзьями, я напишу
его портрет...
Я рад, что видел Ио,
ребенка и тебя. Твое теперешнее жилище много
лучше прежнего. Желаю вам много счастья и
здоровья. Очень скоро увижу вас. Жму сердечно
руку.
Винсент
300
Овер, 4
июня 1890
... Часто думаю о
тебе, Ио и о малыше и вижу, что дети здесь, в
деревне, растут здоровые и розовые. Если,
несмотря на это, и здесь довольно трудно их
вырастить, что еще труднее это в Париже, на
четвертом этаже. Как бы то ни было, надо принимать
вещи, как они есть. Господин Гаше говорит, что
родители должны были бы, само собой разумеется,
хорошо питаться. Он говорит о двух литрах пива
ежедневно и прочих мероприятиях. Он рассчитывает
на то, что вы все приедете, и говорит об этом
всякий раз, как только я его вижу. Он мне кажется
таким же точно больным и нервным, как ты и я, к
тому же он и много старше нас. Несколько лет тому
назад у него умерла жена. Но он прежде всего врач,
и его профессия и вера поддерживают его. Мы уже
совсем друзья. Он случайно знал Бриаза из
Монпелье и думает о нем то же, что и я, а именно,
что Бриаз имеет значение в истории современной
живописи.
Я работаю над его
портретом. Голова - в белом картузе, его белокурые
волосы - в совершенно светлых тонах; руки тоже
совсем светлые; синий фрак, фон -
кобальтово-синий. Он опирается на красный стол,
на котором лежит желтая книга, а в стакане -
дигиталис и пурпурные цветы. Этот портрет возник
из того же настроения, что и мой автопортрет,
который я сделал перед отъездом сюда.
Господин Гаше
фантастически увлечен портретом. Он хочет, чтобы
я при всех обстоятельствах во что бы то ни стало -
если только я могу - сделал еще один, для него, и
притом такой же, какой я делаю сейчас. Он теперь
уж дошел до понимания последнего портрета и
"Арлезианки" в розовом. Каждый раз, когда он
приходит ко мне, он рассматривает этюды к обоим
портретам. Он хвалит их такими, как они есть,
вполне, вполне!
Надеюсь в скорости
прислать тебе его портрет. Кроме того, я у него
написал два этюда, которые отдал ему на прошлой
неделе: цветущие алоэ и кипарисы. В последнее
воскресенье - белые розы, виноградная ветвь с
белой фигурой.
Я, вероятно, сделаю
также и портрет его дочери девятнадцати лет,
которая, как мне кажется, быстро бы подружилась с
Ио. Вот для меня будет праздник сделать ваши
портреты на открытом воздухе, твой, Ио и малыша...
Мне нужно как можно
скорей двенадцать тюбов цинковых белил и два
средних тюба гераниум-лака. Пришли мне их как
можно скорей, так как я хочу еще раз скопировать
все рисунки углем Барга, - знаешь, эти обнаженные
фигуры.
Я могу довольно
быстро нарисовать шестьдесят листов, - скажем, в
месяц. Пришли мне экземпляр, я буду хранить его в
совершенной чистоте и порядке. Если я не прорисую
как следует обнаженную фигуру и ее пропорции, это
мне впоследствии повредит...
301
Овер, 1890
Дорогой Тео! Вот
тебе заказ на краски, пришли мне их к началу
месяца, это самое удобное и подходящее время, так
как не приходится спешить, днем раньше или позже,
не важно.
Вчера и позавчера
делал портрет дочери Гаше. Платье - розовое, фон -
зеленый с оранжево-цветными точками. Красный
ковер испещрен зеленым. Пианино -
темно-фиолетовое. Один метр высоты, 50 см ширины. Я
охотно писал эту фигуру, но было трудно.
Мне обещали в
следующий раз позировать с маленьким органом, я
хочу сделать из этого картину для тебя. Я заметил,
что эта картина очень хорошо выглядит рядом с
другой, широкого формата, - рядом с пшеничным
полем. Одна вещь светлая и розовая, другая -
светло- зеленая и желто-зеленая, в дополнительных
к розовому цветах.
Но мы еще не дошли до
того, чтобы люди могли воспринимать и понимать
своеобразные соотношения, существующие между
куском натуры и другими соотношениями, взаимно
друг друга объясняющими. Тем не менее кое-кто уже
понимает это очень хорошо, а это уже кое-что.
Хорошо уже и то, что в одеждах видны очень
красивые, светлые сочетания цветов. Если бы можно
было написать портреты с тех людей, которые мимо
тебя проходят, это было бы так же прекрасно, как в
какие-нибудь давние времена.
Мне часто кажется
привлекательным стиль Пювиса. Вчера я видел две
такие фигуры. Мать в темно-карминовом платье,
дочь в светло- розовом и в желтой, ничем не
украшенной шляпе. Фигуры были здоровые,
крестьянские, опаленные солнцем. В особенности у
матери было красное лицо, загорелое от солнца,
черные волосы и два бриллианта в ушах. Я подумал о
картине Делакруа "Материнское воспитание".
В выражении лица было действительно что-то такое
от головы Жорж Санд. Знаешь, есть портрет,
написанный Делакруа с Жорж Санд. С него в
"Illustration" была гравюра на дереве, помнишь? - с
коротко остриженными волосами. Кланяюсь малышу и
жму руку тебе и Ио.
Винсент.
302
Овер, 30
июня 1890
... Получаю от Гогена
довольно меланхолические письма. Он смутно
говорит о том, что твердо решил ехать на
Мадагаскар, но так туманно, что видно, он только
думает об этом, так как больше ни о чем думать не
может. Выполнение этого плана мне представляется
прямо невероятным.
Вот три рисунка.
Один изображает крестьянку: большая желтая шляпа
с небесно-голубыми лентами, совершенно красное
лицо. Грубый голубой корсаж с оранжевыми точками.
Задний план желтый, как колосья. Картина в 30, но
мне она кажется несколько грубоватой. Затем
пространный ландшафт с полями, как у Мишеля,
краски нежно- зеленые, желтые и сине-зеленые.
Затем роща с
фиолетовыми стволами тополей, которые
расставлены по полю, как колонны.
Роща - глубоко синяя,
а под зелеными стволами лежит луг в цветах -
белое, желто-зеленое, - высокие красно-желтые
травы и цветы...
303
Овер, 1890
Дорогой брат и
дорогая сестра!
Письмо Ио было для
меня настоящим Евангелием, освобождением от того
страха, который мне причинили за всех нас тяжкие
и скверные часы, пережитые мной вместе с вами.
Разве этого мало,
когда мы увидели, что под ударом стоял наш хлеб
насущный? Разве этого мало, когда мы
почувствовали, как хрупко наше существование?
Когда я прибыл сюда, я чувствовал себя очень
удрученным и чувствовал, как на меня находит
буря, угрожающая и вам. Но что поделаешь! Видите, я
стараюсь сохранить хорошее настроение, но моя
жизнь подрезается в корне, и шаг мой колеблется.
Я боюсь - не слишком,
а слегка, - что я вам в тягость, но письмо Ио ясно
показало мне, что и вы чувствуете, что я работаю и
стараюсь, как вы.
Когда я возвратился,
то бросился в работу, но кисть почти выпадала у
меня из рук. Но так как я знал, чего хотел, то,
несмотря на это, я написал три большие картины.
Это - огромные поля,
простертые под облачным небом, и мне нетрудно
было выразить в них всю мою печаль, крайнее мое
одиночество. Вы, надеюсь, увидите это вскорости,
так как я хочу привезти их к вам как можно скорее,
в Париж. Я к тому же полагаю, что картины эти вам
скажут то, чего я не могу выразить словами, а
именно: что я вижу здорового и утешительного в
деревенской жизни.
Третья картина - это
сад Добиньи. Вещь, о которой я думал с тех пор, как
нахожусь здесь. От всего сердца ожидаю, что
предстоящее путешествие развлечет вас.
Я часто думал о
малыше. Мне кажется, наверняка лучше выращивать
детей, чем отдавать всю свою нервную энергию
картинам. Но что поделаешь! Я чувствую себя
теперь слишком старым, чтобы это бросить и начать
что-нибудь другое. Желание это у меня прошло, но
внутренняя печаль остается.
Очень сожалею, что
не видел еще раз Гильомена, но меня радует, что он
видел мои картины.
Если бы я ждал его, я,
наверное бы, с ним заболтался и опоздал бы на
поезд.
Желаю вам счастья,
бодрости и благоденствия. Еще раз прошу вас
сказать матери и сестрам, как часто я о них думаю.
Сегодня утром я получил от них письма и вскорости
им отвечу.
Жму вам мысленно
руку.
Весь ваш
Винсент.
304
Овер, 25
июля 1890
... Что касается меня,
то сосредоточиваю все свое внимание на картинах.
Постараюсь их сделать так же хорошо, как и у
других художников, которых я люблю и которым
дивлюсь. После моего возвращения мне кажется, что
художники все больше и больше доходят до крайней
черты.
Хорошо, но разве еще
не прошло время доказывать им полезность
объединения? С другой стороны, разве не
провалится это объединение, если бы оно даже
образовалось, - раз все должно провалиться?
Ты, может быть, мне
скажешь, что если торговцы соединятся для
импрессионистов, это будет только временно. Но
мне кажется, что личная инициатива бессильна, -
это ведь мы видим. Неужели надо опять все
начинать с начала?
Я с радостью видел,
что картина Гогена из Бретани очень хороша.
Остальное, что он там сделал, тоже должно быть
очень хорошо.
Может быть, ты
взглянешь на рисунок с сада Добиньи. Это - одна из
сильнейших моих работ. Я прибавляю к ней рисунок
старых соломенных крыш и рисунки с двух картин в
30 - необъятное поле, изображенное после дождя...
До скорого. Держись
крепко. Желаю тебе много счастья в делах и проч.
Желаю всего лучшего Ио. Мысленно жму вам руку.
[Описание приложенного к
письму рисунка]
Передний план луга -
зеленый и розовый, налево - зеленый куст, бузина и
ствол дерева со светлой листвой в середине.
Грядка с розами. Налево - лестница, стена, над
стеной ореховое дерево с фиолетовыми листьями.
Затем бузиновая заросль, ряд подпертых желтых
лип. Дом на заднем плане - розовый. Крыша с
голубоватыми плитами. Скамейка и три стула.
Черная фигура с желтой шляпокй. На переднем плане
черная кошка. Небо светло-зеленое.
"Письмо, которое
было при нем 29 июля". (Приписка
Тео).
305
Овер, 27
июля 1890
Милый брат!
Благодарю за письмо
и за 50-франковый билет, который в нем был.
Раз дела идут
хорошо, зачем, бог мой, стану я настаивать на
малозначительных вещах. Мы пока еще далеки от
того, чтобы обсуждать их с неуспокоенной головой.
Остальные художники, что бы о них ни думали,
инстинктивно держатся в стороне от обсуждения
современной торговли.
В сущности, говорить
должны только наши картины. Однако, несмотря на
это, я всегда говорю тебе, дорогой мой брат, и
говорю это тебе еще раз, со всем весом, который
может дать упорная работа мысли, - говорю тебе еще
раз, что вижу в тебе всегда нечто совсем другое,
нежели обычного торговца художественными
произведениями.
Через меня ты сам
почти принимал участие в создании некоторых
картин, которые держатся даже среди смутного
времени. Ибо в них мы опять живем, и это - все, или,
по крайней мере, главное, что я могу тебе сказать
в момент довольно кризисного состояния, - в
момент, когда отношения между продавцами мертвых
художников и художников живых, по меньшей мере,
натянуты. Итак, мой труд принадлежит тебе. Я
заплатил за него моей жизнью, и разум мой
наполовину ушел на него. Так, - но ты не
принадлежишь к числу продавцов людей, я знаю это
и я думаю, что ты можешь занять определенное
положение, так как ты действительно действуешь
по-человечески, но что же поделаешь...
(Здесь письмо обрывается.)
Посмертная выставка Ван
Гога
После смерти Винсента брат
его Теодор обратился с письмом к Эмилю Бернару, с
просьбой помочь организовать первую выставку
произведений покойного художника.
Бернар так описывает
организацию этой выставки: "Я ответил
согласием на это письмо и в субботу отправился к
Теодору. Развязка произошла довольно быстро: он в
этом вполне полагался на меня.
Когда она закончилась,
комнаты приобрели вид ряда музейных з алов, так
как я не оставил на стенах ни одного пустого
места. Мое старание было направлено на
следование идее Винсента, о которой он мне часто
говорил в своих письмах: надо было заставить
звучать одно полотно при помощи соседства с
другим; помещать гамму желтого ряда с гаммой
синего, гамму зеленого рядом с красной и т.д. Была
тут зеленая "Колыбельная", сиявшая среди
желтых и оранжевых солнц, как деревенская
мадонна между двух золотых канделябров. Когда
все было закончено в смысле наружного украшения
дома и в смысле работы внутри галереи,
посвященной памяти друга, я обратил одно окно в
витраж и написал на нем композицию из кусков
"Сеятеля", "Пастуха", "Скирдов" -
сельскую картину, показывающую симпатию Ван Гога
к деревне.
Но увы! - ненадолго был создан
этот алтарь. Едва мы только закончили его, как
Теодор, для которого самоубийство брата было
ударом в сердце, потерял рассудок и был
парализован. Бесполезны были самые усердные
старания. Его перевезли в Голландию, где он и умер
шесть месяцев спустя.
Я не отказался от мысли
ознакомить общество с Винсентом. Друзья,
художники, приведенные мной в район Пигаль, в
квартиру Тео, признавали в Винсенте Ван Гоге
достоинства колориста, оригинальность, его жар,
пылкую натуру живописца. Я снял фотографии и
распространял их по подписке.
Г-жа Ван Гог, торопясь
отвезти мужа в Голландию, вынуждена была бросить
помещение в Париже.
Скоро она попросила, чтобы ей
прислали полотна. Я взялся смотреть за упаковкой.
Из легко понятной деликатности чувств она не
хотела возвращаться в Париж, - в Париж, где
развернулась самая ужасная трагедия.
Она уединилась в Буссум,
около Амстердама, и стала содержать небольшой
пансион. "Это хороший дом, - писала она мне
тогда, - и мы расположимся в нем более
свободно, - ребенок, картины и я, - чем в нашей
городской квартире, где нам было все же так
хорошо и где я провела счастливейшие дни моей
жизни. Вы не должны опасаться, что картины будут
отправлены на чердак или в кладовую. Весь дом
будет украшен ими, и когда я размещу их, то,
надеюсь Вы как-нибудь приедете посмотреть на них
в Голландию".
Г-жа Ван Гог очень хотела
привести в исполнение проект своего покойного
мужа: у нее было намерение сделать выставку вещей
Винсента; для этого она отдала в мое распоряжение
шестьсот франков. Но в те времена галерей было
мало, к тому же они были очень дороги, и сумма эта
не позволила мне ничего предпринять. Я решил
сделать выставку без всяких расходов у Лебарка
де Буттенвиля, который как раз был моим другом и
экспонировал мои холсты. Когда все уже было
отправлено в Голландию и только у Танги, торговца
красками, осталось еще несколько картин, я у
Буттенвилля устроил выставку Винсента.
Что тогда меня удивило
больше всего - так это поведение Гогена. Он был
другом Ван Гогов, и они оказали ему много услуг,
он обязан был им своим ежедневным заработком;
мало того: он был выдвинут Теодором среди
любителей искусств в фирме "Буссо и
Валадон". Но в ответ на все эти акты
великодушия, столь свойственные Ван Гогам, Гоген,
извещенный мной о проекте выставки работ
Винсента, чтобы помешать выставке, готовящейся в
Париже, отправиль в Париж художника де Хаана,
голландца, с которым он жил в Пульдю и который был
его учеником и слугой. Он писал и передавал мне
через других, что не надо выставлять
произведения сумасшедшего и что я
скомпрометирую необдуманными действиями его,
себя самого и наших друзей синтетиков. Само собой
разумеется, я не хотел согласиться с этими
мнениями, заинтересованность которых меня
оскорбляла, и выполнил проект, не имевший, между
прочим, никакого успеха.
Альберт Орие, которого я
некогда представил, не сказал об этом ни одного
слова в "Mercure"... Жюльен Леклерк хранил такое
же молчание. Я написал Октаву Мирбо, который мне
ответил:
"Присоединяюсь от всего
сердца к этой выставке. Когда нужно будет послать
картину? Рассчитывайте на то, что я сделаю в
печати все, что могу. Сегодня же напишу Маньяру.
Но в этой среде такое большое сопротивление.
Примите уверения в искренности моих чувств.
Октав Мирбо".
Выполнил ли Октав Мирбо свои
обещания? Я никогда ничего не слыхал об этом. По
прошествии месяца я взял полотна с тем лишь
единственным результатом, что выполнил долг
перед другом".
(Lettres de Vincent van Gogh a
Emile Bernard,
Ed.Wollard, 1911)
По материалам
книги: Ван Гог В. "Письма к брату". - Мн.:
Современ.литератор, 1999. - 600 с. - (Мастера культуры). Книга на ОЗОНе